НА СТРАНИЦУ «НАУЧНЫЕ ТРУДЫ С. В. ЗАГРАЕВСКОГО»
ПРИЛОЖЕНИЕ 1: БИБЛИОГРАФИЯ В. В. КАВЕЛЬМАХЕРА
ПРИЛОЖЕНИЕ 2: СЕРГЕЙ ЗАГРАЕВСКИЙ. НЕМНОГО О МОЕМ ОТЦЕ
ПРИЛОЖЕНИЕ 3: НЕКРОЛОГ В. В. КАВЕЛЬМАХЕРУ
ПРИЛОЖЕНИЕ 4: В. В. КАВЕЛЬМАХЕР О СЕБЕ И СОВРЕМЕННИКАХ
ПРИЛОЖЕНИЕ
2
К СТАТЬЕ
С. В. ЗАГРАЕВСКОГО
«О
ВОЛЬФГАНГЕ ВОЛЬФГАНГОВИЧЕ КАВЕЛЬМАХЕРЕ –
КЛАССИКЕ
АРХИТЕКТУРНОЙ РЕСТАВРАЦИИ И ИСТОРИИ
ДРЕВНЕРУССКОГО ЗОДЧЕСТВА»
Сергей
Заграевский
НЕМНОГО О
МОЕМ ОТЦЕ
В.В.Кавельмахер. 2002 год.
И прямо со страницы альманаха,
От новизны его первостатейной,
Сбегали в гроб ступеньками – без страха,
Как в погребок за кружкой мозельвейна.
Осип
Мандельштам
Рассказ о моем отце Вольфганге
Вольфганговиче Кавельмахере я начну от истоков ХХ века, точнее – от 18 декабря
1903 года, когда родилась моя бабушка, Елена Александровна Кавельмахер,
урожденная Колобашкина.
Ее отец Александр
Николаевич, был младшим сыном купца второй гильдии, наследство получил мизерное
и, несмотря на потомственное почетное гражданство, работал клерком в банке. У
него было несколько братьев и сестер, но все они исчезли в революцию.
Мать Елены Александровны,
моя прабабушка Александра Васильевна была дочерью Василия Руднева
(нач.1830-х–1904), в монашестве Тихона, архимандрита Данилова монастыря,
известного церковного деятеля того времени. Жили Колобашкины на Первой Мещанской (теперь проспект Мира) в квартире из
нескольких комнат. Сразу после революции их «уплотнили», но им повезло – жили
они небогато, «излишек» жилплощади был небольшим, и на него вселились не
посторонние, а их бывшая домработница.
Александр Васильевич
Колобашкин умер в 1924 году, еще в двадцатом заболев от постоянного недоедания.
Голод грозил каждому, и спасение было одно – паек. Уже в 1919 году бабушка,
только-только окончив гимназию (уже называвшуюся «единой трудовой школой»),
была вынуждена устроиться в Госбанк машинисткой.
В середине двадцатых она
познакомилась с моим дедом – Вольфгангом Альфредовичем Кавельмахером
(1901–1988), немцем, сыном управляющего ликеро-водочного
завода Штриттера (не знаю, как этот завод называется сейчас). Мой прадед,
Альфред Федорович Кавельмахер, управлял заводом, а прабабушка, Эльза Эмильевна,
управляла немалой семьей: у деда были и братья – Фридрих, Курт и Эдгар, и
сестры – Зигрид и Эльза.
Когда умер Альфред
Федорович, своей ли смертью – неизвестно, в это время семья моего отца
была на Воркуте. Эльза Эмильевна умерла (вроде бы «благополучно», то есть от
старости) в конце сороковых годов. Фридрих оказался в Красной Армии и исчез в
начале двадцатых, Курт работал на КВЖД и исчез в тридцать восьмом. Впрочем,
потом стало известно, что он погиб в Котласских лагерях. Эдгар умер от
туберкулеза то ли в тюрьме, то ли в Соловках около 1930 года.
Тети моего отца, Зигрид и
Эльза, дожили до конца семидесятых. О них больше не знаю ничего, так как, по
версии бабушки Елены Александровны, в 1937 году они «отреклись» (якобы написав
в НКВД соответствующее заявление) и от брата Вольфганга, и от его семьи.
Впрочем, скорее всего, никакого «официального отречения» не было, а просто
побоялись продолжать общение.
Судьба страны в зеркале
одной семьи…
В двадцатые годы
Вольфганг Альфредович «вечно» учился в Тимирязевской академии. Высшего образования
он в итоге так и не получил. Но зато был импозантен внешне – высокого
роста, худощавый, голубоглазый, русоволосый. Неудивительно, что им увлеклась
машинистка из Госбанка и они в 1925 году поженились.
Как они жили – не знаю.
Думаю, была стандартная «клерковская» семья – дед где-то работал, а у Елены
Александровны было редчайшее по тем временам достоинство – собственная
жилплощадь.
22 января 1933 года у них
родился сын. Назвали его в честь отца – Вольфом, то есть Вольфгангом
Вольфганговичем. Кто мог подумать, сколько мытарств ждало человека с такими «Ф.И.О.» в самом недалеком будущем! И бабушка, Елена
Александровна Колобашкина, взяла немецкую фамилию мужа и носила ее всю жизнь.
В 1933 году в Германии
пришел к власти Гитлер, в 1934 году в СССР убили Кирова. Деда – немца, то есть
«ненадежный элемент», – посадили почти сразу. 58-я статья, «литера КРД»
(«контрреволюционная деятельность»). Дали ему обычный для 1934 года срок – пять
лет. «Десятку» тогда еще давали редко.
Бабушка осталась работать
в Госбанке. Ее не уволили – это был 1934, а не 1937 год, к тому же она была
тихой беспартийной машинисткой, и не секретаршей какого-нибудь начальника, а
сотрудником машбюро. Ниже некуда.
От деда она не отказалась
(в смысле одностороннего развода), хотя ей это многие советовали. Впрочем, она
была абсолютно права: в НКВД, если надо было выполнять разнарядку на «жен
врагов народа», на такие разводы никакого внимания не обращали.
В
1935 году для бабушки прозвучал «второй звонок» – ее арестовали. Правда, всего
на один день. В то время у людей отбирали золото – оно было очень нужно стране,
а «несознательные граждане» добровольно сдавать его не спешили.
История
скорее анекдотичная, но уже достаточно страшная. У Александры Васильевны,
матери Елены Александровны, были какие-то странности, выражавшиеся в мелочах.
Одной из таких мелочей было то, что она собирала цветные стекляшки, складывала
их в железную банку от карамелек (тогда их называли «ландринками») и прятала.
Соседи увидели, как она что-то прячет, и «стукнули» в НКВД.
Бабушку
арестовали, привезли в тюрьму, и следователь ее повел в какой-то небольшой зал
типа театрального. Ее вывели на сцену, в зале сидели какие-то люди и улюлюкали,
а следователь угрожал разрезать ее годовалого сына (т.е. моего отца) на куски,
если она не выдаст золото. Прямо «шоу» (интересно, что нечто подобное описывал
Михаил Булгаков в романе «Мастер и Маргарита»).
Бабушка
только рыдала, а золото, естественно, не выдала ввиду его отсутствия. Ее отвели
в камеру и велели подумать, а потом внезапно выпустили. Оказалось, что в это
время в квартире был обыск, Александра Васильевна показала коробку от
«ландринок», следователь страшно матерился, и все кончилось, как в сказке.
И
сидела Елена Александровна в машбюро, и печатала, пока не прозвенел «третий
звонок». Это было начало августа 1937 года, когда бабушке пришла повестка о
том, что к ней, как к «жене врага народа», применена «бессрочная
административная ссылка» в город Березов. Одновременно семья уведомлялась о
выселении из квартиры. Это означало, что приходилось брать с собой пожилую мать
и четырехлетнего сына.
Впрочем,
другого выхода все равно не было. Гораздо позже, в 1956 году, моя прабабушка
Александра Васильевна неожиданно получила справку о реабилитации вместе с
Еленой Александровной. Все были удивлены, но выяснилось, что прабабушке тоже
дали «вечную ссылку», только повестка в 1937 году почему-то не дошла.
Вещи
отправили по железной дороге «малой скоростью» (их получили больше года
спустя). Сами, естественно, тоже ехали поездом. По рассказам отца, его первые
детские воспоминания, буквально потрясшие его, – увиденные из окна вагона храмы
Троице-Сергиева. Возможно, именно это в будущем и определило его профессию, но
до этого было еще далеко.
Приехав
в Березов, бабушка узнала,
что ссыльных чересчур много, город всех принять не может, и их отправляют
пароходами по Оби на север, в Салехард (бывший Обдорск) – город около устья
этой реки.
Сейчас
Салехард – центр Ямало-Ненецкого округа, туда плавают корабли Северным морским
путем, вывозят лес, в округе добывают нефть. Тогда же вокруг Салехарда нефть
еще не нашли, и даже лесоповалов почти не было – слишком далеко было возить
бревна: «Севморпуть» еще не освоили, а вверх по течению Оби лес не сплавишь.
Город был настолько тихим и заштатным, что и городком назвать было трудно.
Наступила
страшная зима 1937–1938 годов. Бабушку на работу никуда не брали – ссыльная,
еще и с немецкой фамилией. Заключенные погибали от непосильного труда, но их
хотя бы формально обязаны были как-то кормить. Со ссыльными получалось
наоборот: не нашел работу – так умирай от голода, никто о твоем пропитании
заботиться не обязан. А что за работа могла быть в Салехарде?
Жили
в бараке, потом в землянке – там хотя бы температура была плюсовой. Четырехлетний
отец тяжело заболел от холода и недоедания, выжил чудом – бабушка не отдала его
на верную смерть в переполненную, ледяную больницу и выходила сама. В это время
Елена Александровна с Александрой Васильевной кое-как зарабатывали… пилкой
дров.
В
итоге, как ни парадоксально, спасла церковная метрика бабушки, где было
сказано, что ее фамилия Колобашкина и что она «крещена в православие». Елена
Александровна с этим «нетипичным» документом пошла в местное управление НКВД, и
начальник, увидев, что она не немка, а русская, взял ее на работу машинисткой.
Бумаг было море, а умение печатать было тогда большой редкостью. К тому же
колоссальный поток ссыльных 1937–1938 годов прошел, и квалифицированные кадры в
Салехард почти не поступали.
Наступил
1940 год. Дедушка Вольфганг Альфредович освободился из лагеря и получил «вечную
ссылку» на Воркуте. Центр Печорского угольного бассейна Коми АССР – тоже, как
говорится, не Сочи, хотя и несколько ближе к Европе, чем Салехард. Но все-таки
на Воркуте добывали уголь, и там ссыльным было легче.
Бабушка,
использовав появившиеся за время работы в управлении
НКВД «полезные знакомства», смогла изменить место ссылки с Салехарда на
Воркуту. Дед нанял (за вечную российскую валюту – водку) несколько
ненецких саней с оленями и летом 1940 года перевез семью через Северный Урал.
Такое путешествие было куда проще и дешевле, чем вверх по Оби на пароходе, а
потом со множеством пересадок по железной дороге.
На
Воркуте Кавельмахеры поселились в поселке Рудник (ударение традиционно ставится
на первом слоге). Собственно, селиться было больше негде – на самом деле это не
поселок, а старейший (тогда и единственный) городской район. По информации,
полученной в середине восьмидесятых, сохранился даже деревянный двухэтажный
дом, где жил мой отец. Впрочем, домом его назвать трудно – по современным
меркам это обычный барак.
А
при Сталине город был весь окружен лагерями, каждая шахта (действующих было
около двадцати пяти) была «ОЛП» («отдельным лагерным пунктом»), и получилось,
что весь город стал одной большой зоной. Поезда привозили в «Воркутлаг» зэков,
а увозили уголь.
Елена
Александровна без особых проблем устроилась машинисткой в «адмчасть» шахты
«Рудник», то есть в систему НКВД. А это даже для ссыльной означало неплохие
пайки, ребенку – детский сад, семье – две комнаты в отапливаемом бараке.
Впрочем, в землянке пожить пришлось, но недолго – пару месяцев после приезда.
Дед
работал геологом в Геологоразведочном управлении, и все было «хорошо». Но
началась война.
Осенью
1941 года Вольфганга Альфредовича – немца – «в административном порядке» (то
есть не только без суда или хотя бы «Особого совещания», но и без следствия)
отправили на лесоповал в ту же Коми АССР, только южнее (вокруг Воркуты лесов не
было).
Бабушка
чуть снова не стала «княгиней Трубецкой поневоле» – ей, как жене немца, в 1941
году тоже было предписано покинуть Воркуту и отправиться на лесоповал. И если
Вольфганг Альфредович отличался железным здоровьем и смог пережить
лесозаготовительные лагеря (он умер в Москве в 1988 году), то для Елены
Александровны с восьмилетним сыном и шестидесятидвухлетней матерью это означало
верную смерть.
Отец
рассказывал, что они уже собирали вещи и он сжег свой
игрушечный самолетик, потому что он не влезал в чемодан. Можно себе представить
психологическую атмосферу по той мелкой детали, что восьмилетний ребенок
игрушку именно сжег.
Но
семью спасли те же церковные метрики, с которыми
бабушка, опять же, пошла к начальнику местного НКВД. Тот «православную»
Колобашкину оставил на Воркуте, и даже работу в «адмчасти» она в итоге не
потеряла. После войны еще и «выслужилась» до заведующей машбюро…
Насчет
православия я не зря взял в кавычки – бабушка абсолютно не веровала и ни разу
на моей памяти не ходила в церковь. Наверное, это можно было
бы объяснить тем, что ее первый муж принадлежал к лютеранской конфессии, второй
– к иудейской, и при этом оба были атеистами. Но и прабабушка Александра
Васильевна никогда не ходила в церковь, хотя и была дочерью архимандрита
Руднева. Атеистом на всю жизнь остался и мой отец.
Но
вернемся к Воркуте. В сороковые–пятидесятые годы там жили тяжело и голодно, но
массами, как на Колыме, не умирали. Впрочем, из этого «правила» было одно
исключение – страшной зимой 1941–1942 годов заключенные умирали массами. За
городом было вырыто несколько рвов, и туда свозили на санях штабеля трупов.
Отец
мне рассказывал, что он как-то встретил такие сани, а возчику стало плохо от
голода, и он попросил девятилетнего мальчишку помочь довести лошадь до рвов.
Отец помог. Все трупы, естественно, были раздеты, и никаких бирок на ногах не
было – сваливали в братскую могилу, и все. Никто эти трупы не собирался потом
выкапывать и идентифицировать, так что известный стереотип относительно бирок
весьма сомнителен.
Отец
говорил, что возчик его попросил помочь и сгрузить эти трупы, но он настолько
устал по дороге в гору, что отказался. Никакого страха в отношении трупов у
девятилетнего ребенка уже не было, и просьба возчика о помощи была вполне в
порядке вещей. Мы сейчас можем сколько угодно ахать и охать по поводу вредного
воздействия на детскую психику горы голых мороженых тел, но это были
воркутинские будни. Трупы возили, ничем их не укрыв сверху.
И
не только трупы и не только в 1942 году. В течение всех сороковых годов посреди
города зэков и били прикладами, и стреляли – как в воздух, так и «на
поражение». Периодически проходили повальные обыски, в том числе и у ссыльных.
По местному радио (через громкоговорители) постоянно сообщали, кому сколько суток карцера дали и за какую провинность. До
войны часто бывали сообщения и о расстрелах, но потом их стало меньше –
«рабсилу» стали экономить.
А
в зиму 1941–1942 годов голод был незабываемым. Это был единственный год, когда
и отец, и бабушка от голода плакали – так это было мучительно. Для поддержания
жизни пайки хватало, но субъективно эти скупые граммы пресного и склизкого
хлеба ощущались лишь как «растравливающий» фактор.
Столь
жестоко страдали от голода женщина-машинистка (с малоподвижной работой) и
маленький ребенок, а каково было зэкам вкалывать в забое на гораздо меньшей
пайке? Вот и гибли тысячами.
Летом
на Воркуте голод был не настолько страшен, так как можно было ходить в тундру
ставить силки на куропаток, чем большинство «бесконвойных» и промышляло. Да и в
последующие годы продуктов не хватало, так что отец с детства постоянно
охотился. И яйца собирал.
Стало
легче в 1943 году, когда на Урале заработала эвакуированная
промышленность и ей понадобился уголь, а Печорский угольный бассейн
после потери Донбасса остался единственным в стране. Тогда и снабжение существенно
улучшилось, и появилась американская «ленд-лизовская» тушенка.
С
фронта на Воркуту иногда привозили бушлаты для зэков. Пробитые пулями, залитые
кровью… «Гувернер» отца, писатель, герой войны в Испании, «бесконвойный»
заключенный Алексей Владимирович Эйснер, получив такой бушлат с бурым пятном
крови на спине, рассказывал ребенку, куда попала пуля, как вытекает кровь при том или ином попадании, и все это было вполне в порядке
вещей.
Эйснер,
кстати, был великолепным «гувернером», да и школа, где учился отец, была
неплохой – в ней преподавали ссыльные и зэки, то есть цвет российской
интеллигенции. Даже директором была весьма культурная еврейская дама с «вечной
ссылкой» – парадокс сталинской системы, которая загнала в лагеря умнейших
людей. И несмотря на обилие детей НКВД-шников,
атмосфера в школе была такой, что за десять лет отец запомнил только одну (!)
драку двух старшеклассников, причем не просто так, а из-за девушки.
В
конечном итоге это принесло свои плоды в плане образования отца. Но в войну
из-за постоянной необходимости, а потом и привычки охотиться далеко в тундре
(бывало, уходил на несколько дней) он стал весьма слабым учеником. Его «поднял
на ноги» только Моисей Наумович Авербах, второй муж бабушки, в будущем ставший моим «настоящим» дедом.
Моисей Наумович родился
30 декабря 1906 года в Москве. Он был сыном преуспевающего еврейского
коммерсанта, купца первой гильдии – «нетитулованным» евреям до революции не
разрешалось жить вне «черты расселения».
Дед окончил «Коммерческую
академию», до революции весьма элитную по купеческим
меркам. Прекрасное образование он получил и дальше – в престижном по тем
временам «Институте народного хозяйства имени Плеханова». По профессии он стал
горным инженером и в 1933–1934 годах строил Московский метрополитен.
В это время выпускники
студенческой группы, в которой учился Моисей Наумович, решили создать
«общественную кассу» для взаимопомощи нуждающимся однокашникам. Вскоре какой-то
«доброжелатель» сообщил в НКВД, что деньги собираются на нужды троцкистского
движения.
Первый срок деда,
несмотря на «литеру КРТД» («контрреволюционная троцкистская деятельность»,
гораздо хуже, чем просто «КРД»), был даже и не срок – три года ссылки в Туле.
Все время ссылки дед благополучно проработал в некой тульской строительной
конторе. Женился он еще в Москве, а в «тульские» времена у него родился сын
Юрий. Но пообщаться с сыном Моисей Наумович почти не успел – закончилась
ссылка, и он вернулся в Москву, где его немедленно посадили. Для бывших
ссыльных это происходило автоматически – на дворе был 1937 год.
Моисей Наумович просидел
под следствием больше двух лет, попал под печально
известное разрешение «физического воздействия», его били и сломали палец,
который сросся криво (шину непрофессионально наложили в камере). Дали ему
восемь лет, и он, побывав в нескольких лесоповальных лагерях Коми АССР, в 1943
году попал на Воркуту. Стране был нужен уголь, и горного инженера не могли не
использовать по назначению.
Дед стал начальником
вентиляции 40-й шахты и на этом посту проработал много лет. Звучит гладко –
«проработал», но на самом деле Моисея Наумовича, когда у него закончился срок,
«судили» еще два раза. Но и под новым следствием, и получив очередные сроки, а
потом очередную «вечную ссылку», он оставался «бесконвойным» начальником вентиляции
шахты.
Справедливости ради
отметим, что «бесконвойных» заключенных на Воркуте было множество – весь город
был одной огромной зоной, вокруг – «зеленый прокурор», то есть бескрайняя
тундра, и бежать все равно было некуда. Даже для многих зэков-шахтеров передвижение
по городу было относительно свободным, а для специалистов и подавно.
От начальника вентиляции
зависели сотни жизней – и забойщиков, и обслуживающего персонала, и
«вооруженной охраны» (от НКВД-шников иногда тоже требовалось спускаться в
шахту). Примечательно, что Моисей Наумович остался начальником вентиляции и
после реабилитации, а в 1961 году, после выхода деда на пенсию, его преемник
оказался настолько некомпетентен, что в шахте взорвался метан, и погибло
несколько десятков человек.
В сталинское время гибель
людей для НКВД-шного начальства сама по себе значила немного, но ЧП на угольной
шахте означало срыв плана и возможное разжалование, так что, видимо,
дополнительные политические «лагерные» дела в отношении Авербаха преследовали
единственную цель – крепче привязать незаменимого специалиста.
Свою незаменимость дед не
стеснялся использовать, но очень специфически – спасал
людей. В буквальном смысле. Это были и евреи, и просто интеллигентные люди, для
которых работа в забое означала либо верную смерть, либо инвалидность.
Скольких всего он спас –
не знаю. Лично помню пять–шесть человек, а понаслышке – еще нескольких.
Например, профессора Иликона Георгиевича Лейкина (в будущем известного
неофициального аналитика советского строя, писавшего под псевдонимом Зимин) дед
поставил «табакотрусом» – следить, чтобы в забой не проносили табак. Это
входило в компетенцию начальника вентиляции – а ну как кто-нибудь в шахте
закурит и взорвется метан?
После войны Моисей
Наумович Авербах женился на Елене Александровне Кавельмахер, моей бабушке,
которая незадолго до того разошлась с Вольфгангом Альфредовичем. Весьма, как
говорится, «положительный» Моисей Наумович стал крайне серьезно относиться к
своим обязанностям главы семьи.
Мой отец учился в школе
достаточно плохо, к тому же ему было тринадцать лет – так называемый
«переходный возраст». Дед, несмотря на естественное сопротивление ребенка (кто
же любит въехавшего в квартиру отчима и не ревнует к нему мать?), немедленно
взялся за его «дисциплинирование». В итоге отец получил самое блестящее
образование, которое только можно было себе представить в то время.
И бабушка Елена
Александровна, пообщавшись с воркутинским «коллективом» Моисея Наумовича, стала
живо интересоваться искусством и литературой. И, наконец, стала
антисталинисткой. До этого она, хотя интуитивно Сталина и недолюбливала, но в репрессиях ни в коем случае не винила, просто, как и
миллионы других, считала, что только с ней и еще с несколькими произошла
трагическая ошибка…
Мой отец
Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина не любил с детства. Вольфганг Вольфгангович и в
комсомоле не был – детей ссыльных туда не особо звали, и он как-то обошелся.
В 1950 году он окончил
воркутинскую школу. Институтов в Коми АССР не было, и встал вопрос: что делать
дальше? Оставаться на Воркуте означало ждать посадки: все «дела» его родителей
были у местного НКВД, и оно не преминуло бы привязать
к себе лишнюю бесплатную трудовую единицу. Надо было поступать в высшее учебное
заведение, и на «семейном совете» решили, что это должно быть в Москве. Главное
было – выехать с Воркуты, а там уже неважно, куда, да и в большом городе было
проще «затеряться».
Впрочем, на этом же
«семейном совете» было решено, что на случай будущего ареста Вольфганг
Вольфгангович должен поступать в строительный или архитектурный вуз – в лагерях
профессиональному строителю было легче выжить.
Как отец получил паспорт
и вырвался из Коми АССР – об этом можно было бы написать детективный роман.
Сталин-то был еще жив.
Были «подняты» все связи
и Моисея Наумовича, и бабушки, и в итоге Вольфганг Вольфгангович Кавельмахер
собирался в Москву с «чистой» характеристикой и «чистым» паспортом, то есть
нигде не было указано, что отец и мать – ссыльные. Это был шанс, но оставался
сам факт жизни на Воркуте. Все знали, что это такое. А кроме вступительных
экзаменов, во всех институтах тогда было «собеседование» – фильтр для
отсеивания «неблагонадежных».
И вот тут вспомнили, что
Елена Александровна работает в лагерной
адмчасти, то есть в системе НКВД! И она получила для Вольфганга именно такую
справку, в которой было сказано, что его мать работает в этой системе.
Эта откровенная
казуистика спасла отца при поступлении в Московский инженерно-строительный
институт. На собеседовании он ее предъявил, и вопросов больше не было. А через год
отец перевелся в Архитектурный.
Как трудно было отцу в
Москве на первых порах! Жил он сначала у гимназической подруги бабушки, причем
семейная легенда гласила, что он, приехав, два часа стоял под дверью, ибо
стеснялся позвонить. Да и каково было юноше, всю жизнь прожившему среди
северных лагерных зон, оказаться в огромном городе со столичными правилами и
нравами?
Кстати, отец всю жизнь
(даже находясь «на постоянном месте жительства» в Германии) ел
только черный хлеб, потому что привык к нему с детства. А вот ни бабушка, ни
дедушка черный хлеб не ели – как выражалась Елена Александровна, «наелись». Вот
такие психологические парадоксы.
После реабилитации в 1956
году Моисей Наумович и Елена Александровна доработали на Воркуте до пенсии, за
это время выхлопотав себе двухкомнатную квартиру в
Москве, на Калужской заставе (ныне площади Гагарина). В столицу они в итоге
переехали только в 1961 году, но до этого, еще на Воркуте, у них появился
полный трудовой стаж и, соответственно, большие северные надбавки. Они высылали
отцу достаточно приличные суммы, на которые он покупал книги, а стипендию
платил за снимаемую комнату.
«Пенсионерскую» жизнь в
Москве ни дед, ни бабушка вести не стали. Закалившись в борьбе с НКВД, Моисей
Наумович Авербах оказался неплохо подкован юридически и это использовал. После
двадцати лет лагерей он никого и ничего не боялся и, числясь в какой-то
«комиссии народного контроля», фактически подрабатывал адвокатом.
А еще Моисей Наумович
писал (еще с воркутинских времен) большой автобиографический роман. Стиль и
язык у него были неплохими, спокойно-реалистичными, но, по моему мнению, ему не
хватало умения вовремя останавливаться. Роман охватывал времена сталинского
террора, назывался «К вящей славе Господней» и составлял более девятисот машинописных
страниц (бабушка их многократно перепечатывала, что само по себе было
героизмом). Все попытки опубликовать хотя бы первую часть романа во время
хрущевской «оттепели» 1956–64 годов натыкались на вежливые отказы редакций.
Неудивительно: даже Солженицына и Гроссмана публиковали выборочно, потом и
«оттепель» кончилась, а роман Моисея Наумовича был откровенно «лагерным» и
антисталинским.
Параллельно с романом, в
последние годы жизни на Воркуте, дед написал несколько очень неплохих
рассказов, опубликованных после его смерти (уже в «перестройку») в местной
газете.
А бабушка,
профессиональная машинистка (при этом интеллигентнейший и образованнейший
человек) печатала историку Рою Медведеву, Варламу Шаламову, Василию Гроссману,
профессору Иликону Лейкину (Зимину) и многим другим.
Завершая рассказ о
родителях отца, скажу, что Моисей Наумович умер в 1982 году, а Елена
Александровна – в 1992-м.
В 1959 году отец женился
на Инне Михайловне Заграевской, моей матери. 20 августа 1964 года у них родился
сын, то есть автор этих воспоминаний. Сначала наша семья жила в однокомнатной
квартире на Ломоносовском проспекте, а в 1970 году мы переехали в двухкомнатную – в высотном доме на Ленинградском шоссе,
недалеко от Речного Вокзала. Тесть и теща Вольфганга Вольфганговича жили в том
же доме этажом ниже, и большую часть времени я проводил там: и отец, и мать
(поэт и драматург, а до 1978 года – еще и доцент химии) уходили из дома рано
утром и возвращались поздно вечером.
Конечно, нельзя сказать, что
моим родителям было «не до ребенка», но людьми они были крайне занятыми. Впрочем, некаждодневность общения имела и свои плюсы: я прекрасно
помню и все разговоры с отцом и матерью, и все то, чему они меня учили – и в
плане психологическом, и в плане профессиональном (речь идет о литературе,
живописи и истории архитектуры, так как химию моя мать ненавидела и бросила ее
немедленно по выслуживании «пенсионного стажа»).
Вольфганг Вольфгангович,
окончив в 1957 году Архитектурный институт, устроился в «Республиканскую
научно-производственную реставрационную мастерскую», причем не архитектором, а
белокаменщиком – возможно, по младости лет польстился на большие заработки
(бабушка Елена Александровна в связи с этим прислала ему с Воркуты характерную
телеграмму: «хождение народ было модно прошлом веке каменщиком можно быть не закончив семилетки твои намерения не отличаются
мудростью»).
Тем не менее, очень
скоро, в течение пары-тройки месяцев, Вольфганг Вольфгангович получил пятый
разряд из шести возможных, и это приносило немалые деньги (много десятилетий
спустя отец вспоминал, что никогда потом столько не
зарабатывал). Да и, наверное, дело было не только и не столько в деньгах, – это
был ценнейший опыт практического познания основ реставрационного дела.
А тесал он белый камень
для Кадашей – тогда как раз шла реставрация Воскресенской церкви под
руководством Галины Владимировны Алферовой. Помню эпизод, весьма полно
характеризующий Вольфганга Вольфганговича: когда Алферова в книге о реставрации
храма, перечисляя свою «команду», назвала отца архитектором, он устроил скандал
(!), что на самом деле он был рабочим. И это при том,
что у него уже был институтский диплом, то есть формальное право называться
архитектором он имел.
А во всех экземплярах
книги Алферовой, хранившихся у нас дома, было зачеркнуто «архитектор
В.В.Кавельмахер» и подписано: «Это неправда! Я был белокаменщиком». Не знаю,
может ли порядочность быть гипертрофированной, но если да, то отец – как раз
такой случай.
И стоит ли говорить, как
раздражал Вольфганг Вольфгангович свое советское начальство резкими
«диссидентскими» высказываниями и демонстративным пренебрежением всяческими
политинформациями, профсоюзными собраниями и прочей советской ерундой?
Неудивительно, что из любой мало-мальски престижной конторы его быстро
«просили». Насколько я понимаю, и с Алферовой у него отношения оказались
безнадежно испорченными – она-то, когда назвала его в книге архитектором,
хотела как лучше…
Сменив пару
«архитектурных» мест работы и нигде надолго не задержавшись, отец поступил в
аспирантуру Института истории искусств по специальности «литературоведение» и
стал готовить диссертацию о Блоке.
В принципе, ничего
удивительного в такой смене профессии нет. Даже в начале семидесятых годов отец
относился к своей реставрационной работе как к некой рутине, а его подлинной
любовью была поэзия. Когда его «захватила» история архитектуры, ему уже было за
сорок.
А в середине шестидесятых
с диссертацией получилось вполне в духе Вольфганга Вольфганговича: он ее
полностью написал, и оставалось только обязательное «марксистско-ленинское»
вступление. На нем-то он и «сломался», и отказался от защиты. Еще один «штрих к
портрету».
После аспирантуры отцу
пришлось проработать пару лет инженером в институте «Центрогипрошахт». И только
в конце шестидесятых он, наконец, «зацепился» за должность архитектора в незадолго до того созданном
тресте «Мособлстройреставрация». Работа была с объектами по всей Московской
области, уезжать из дома приходилось рано утром, возвращаться – поздно вечером,
но это для отца оказалось куда более привлекательным, чем «протирание штанов» в
конторе.
Трест
«Мособлстройреставрация» вряд ли можно было называть «захудалым» – даже по
советским меркам это была достаточно масштабная контора, ведущая
реставрационные работы по многим десяткам, если не сотням памятников
архитектуры. Приоритет всегда отдавался «физическому» восстановлению памятников
(начальство треста любило напоминать архитекторам, что они – «придатки
производства»), но параллельно в минимально необходимом (а по современным
понятиям – весьма значительном) объеме велись и исследовательские работы.
Впрочем, несмотря на
«производственные приоритеты», по непонятным причинам трест никогда не выполнял
советский «план». Соответственно, сотрудникам не платились премии. У отца был
оклад 160 рублей (лет пятнадцать спустя, когда отец стал «завотделом», оклад дошел до двухсот – опять же,
безо всяких премий). А исключительная порядочность не позволяла ему «входить в
долю» с вороватыми строителями-подрядчиками.
Супруга – доцент химии –
получала 320 рублей, да и мои дедушки с бабушками имели вполне солидные
120-рублевые пенсии, то есть отец был периодически попрекаем
за «безденежность». А когда Инна Михайловна в 1978 году бросила химию, возникла
обратная ситуация: на 180-рублевый заработок Вольфганга Вольфганговича стали
жить трое – отец, мать и я.
Словом, сначала Вольфганг
Вольфгангович получал меньше всех в семье, а потом стал получать больше всех,
но все равно очень мало. Возможно, именно это (конечно, в сочетании с
приобретенным на Воркуте аскетизмом) определило его абсолютное
«бессребренничество». Показательный пример: с тех пор, как сын вырос, стал
самостоятельно зарабатывать и сравнялся с отцом в габаритах (это произошло в
середине 1980-х), у отца не появилось ни одной новой вещи. Весь мой «секонд хенд» (одежда, обувь, портфели, фотоаппараты и пр.)
переходил в порядке «обратного наследства».
Чем питался Вольфганг
Вольфгангович – вспомнить очень легко. Бульон из говяжьих костей, дешевая
колбаса, черный хлеб и чай с сахаром, летом иногда яблоки – вот вся его еда на
протяжении и шестидесятых, и семидесятых, и восьмидесятых годов. Как ему с его
весьма солидной комплекцией удавалось при таком рационе не только «таскать
ноги», но еще и обладать огромной физической силой, – можно только гадать.
И ведь речь о бульоне из
костей шла только по вечерам! Утром (а вставал отец всегда в шесть утра, так
как у него не было будильника, а по радио в это время громко играли гимн) –
чай, кусок хлеба, и на вокзал. Час–два в электричке, полчаса–час
на автобусе, полчаса–час пешком – и реставратор на объекте. Днем
– тяжелый физический труд (в условиях вечной нехватки «рабсилы»
архитекторы-реставраторы сами и пробивали шурфы, и раскапывали фундаменты, и
клали кирпич), на обед – буханка хлеба с колбасой и водой (иногда с
«сивухой-бормотухой» – чудовищным советским портвейном), вечером – обратная
дорога, столь длинная, что если даже что-то днем пили, то до дома успевали
полностью протрезветь. Во всяком случае, несмотря на многочисленные
воспоминания и самого отца, и его коллег о постоянных «возлияниях»
на объектах, я отца пьяным не видел ни разу в жизни.
Вольфганг Вольфгангович
даже рассказывал, что иногда его после раскопок не хотели пускать в метро –
грязный, оборванный, еще и «поддатый»… Выручало ярко-красное трестовское
удостоверение с солидно выглядевшей должностью – «старший архитектор», «зам.
начальника отдела», «начальник отдела».
Именно такой «трудовой
путь» отец прошел в тресте «Мособлстройреставрация» за двадцать лет работы в
нем. И только в конце семидесятых–начале восьмидесятых
годов он из производственника-реставратора стал превращаться в историка
древнерусской архитектуры.
К чертежам архитектурных
деталей и реконструкций храмов, которыми был заполнен наш дом, прибавились горы
рукописей: все выходные дни отец безвылазно сидел дома и писал. Как ни
парадоксально, несмотря на легкий, «летящий» литературный стиль (особенно это
заметно в эпистолярном жанре), отец писал очень тяжело. Горы «полевых заметок»
и фотографий, один–два невообразимо исчерканных черновика, два–три «чистовика»
с многочисленными правками – так создавалась любая из отцовских статей. Даже
личные письма он сначала писал начерно, а потом правил и перепечатывал.
Огромной психологической
нагрузкой для Вольфганга Вольфганговича были научные доклады. Во-первых, он
всегда испытывал неловкость при публичных выступлениях (возможно, негативную
роль играли «воркутинские» комплексы). А во-вторых, ему – «производственнику» –
облеченные чинами и учеными званиями Лев Артурович Давид, Борис Львович
Альтшуллер и Сергей Сергеевич Подъяпольский постоянно давали понять, что он –
историк архитектуры «второго сорта», и если его вообще терпят на конференциях,
то только из уважения к его практическому опыту реставратора. И, по всей
видимости, любое его историко-архитектурное открытие воспринималось ими с
удивлением, переходящим в раздражение.
А уж ожидать «сглаживания
острых углов» со стороны Вольфганга Вольфганговича, всю жизнь «резавшего
правду», и вовсе не приходилось. В итоге из всех историков архитектуры его
поколения дружеские (и то не вполне) отношения у отца сложились только с
Всеволодом Петровичем Выголовым.
Конечно, ни в коем случае
нельзя забывать о том, что к отцу очень тепло относился Петр Дмитриевич
Барановский. К примеру, отец рассказывал, что, когда он был прикомандированным
к Барановскому молодым специалистом, Петр Дмитриевич привязывал его к стулу.
Отец якобы часто выходил прогуляться, подышать воздухом, а Барановский хотел,
чтобы он сидел и чертил, и однажды неожиданно взял толстую веревку, довольно
крепко обвязал отца вокруг пояса и привязал к спинке стула, и тот чертил
привязанным, пока Петр Дмитриевич не решил, что научил молодого специалиста
усидчивости.
Конечно, привязывание к
стулу сильно похоже на легенду (хотя эксцентричность Петра Дмитриевича хорошо
известна). Но и безо всяких легенд ясно, что Барановский в свое время
фактически стал учителем отца и передал ему множество «профессиональных
секретов».
Но в конце 1970-х Петр
Дмитриевич уже был очень стар, и, как ни прискорбно
это констатировать, с ним мало кто считался.
Соответственно, почти ни
один доклад Вольфганга Вольфганговича не прошел гладко, ни одно его научное
открытие не было принято без «боя». Лично помню, как отец на докладе о
Борисоглебском соборе в Старице дискутировал с весьма агрессивным и весьма
«подпитым» Давидом. Диспут сразу же перешел на уровень взаимных личных выпадов
в адрес реставрационного профессионализма обоих оппонентов.
Конечно, отец ни от
Давида, ни от Альтшуллера, ни от Подъяпольского, ни от какого-либо министерского
или партийного начальства не зависел. И все же, конечно, ему было непросто
работать в качестве историка архитектуры, постоянно преодолевая последствия
негласно принятого решения «не пускать Кавельмахера в науку».
Неудивительно, что за всю
жизнь отец не «удостоился» никаких ученых званий и степеней. Его единственной
государственной наградой была медаль «Ветеран труда», которую выдали в 1986
году по представлению треста «Мособлстройреставрация» (отец в шутку называл эту
медаль «Станиславом третьей степени»).
А в
начале девяностых отец получил весьма почетное, но уже абсолютно не
нужное ему удостоверение «реставратора высшей категории» – по представлению
того же, к тому времени уже почти распавшегося треста. В
«Мособлстройреставрации» отца искренне любили, несмотря на все его «острые
углы». Макс Борисович Чернышев, Станислав Петрович Орловский, Николай
Дмитриевич Недович, Аркадий Анатольевич Молчанов, Николай Николаевич Свешников,
– этих коллег отца я помню с детства. И какие бы реорганизации с трестом ни
происходили, чем бы он ни занимался, я не буду поминать его неудобопроизносимое
название иначе, чем добрым словом.
Не могу не вспомнить
поздравление моего отца коллегами по тресту в связи с его 50-летием в 1983
году. Называлось оно «отрывками из воспоминаний гражданки Пятницкой, уроженки
Сергиева Посада, ныне г. Загорск» (естественно,
имелась в виду Пятницкая церковь на Подоле). По воспоминаниям
М.Б. Чернышева, автором был тогдашний коллега отца по тресту, а ныне
снискавший заслуженную известность поэт Михаил Айзенберг.
Я вся
дрожу, я меркну, словно тень,
Как
только вспоминаю, как когда-то
Ко
мне почти что каждый божий день
Ходил
разбойник этот бородатый.
Ох,
как он пылко на меня глядел,
И на
какие выходки решался!
На
месте ни минуты не сидел:
Все
под Подол забраться покушался!
И вот
в один прекрасный день забрался,
И
что-то интересное нашел,
И
мигом слух до Балдина дошел,
Что
тот во мне все время ошибался…
Как
Балдин, бедный, это пережил?
Ведь
он ко мне неравнодушен был!
А наш
герой мгновенно охладел,
И в
тот же миг исчез без промедленья,
Исчез
тотчас, как только углядел
Другой
объект для пылкого томленья…
Он
обо мне ничуть не горевал,
Оставив
мне в удел одни страданья,
Такой
объект в Можайске отыскал
И на
него направил все старанья.
При
этом, как всегда, от нетерпенья
На
месте ни минуты не сидит:
Копает
сам и сам руководит,
Пудовые
ворочает каменья,
И
швец, и жнец, и на дуде игрец…
И
молодец… Ей-богу, молодец!
В «свободный полет» отец
отправился в конце восьмидесятых годов, еще некоторое время
числясь в тресте «главным специалистом», но занимаясь уже исключительно
историей архитектуры. В это время началось его тесное и плодотворное
сотрудничество с музеями Александровской слободы, Московского кремля, собора
Покрова на Рву, Истры и Коломны – музейные работники умели ценить бескорыстную
помощь исследователей и сами помогали им, как могли. Конечно, бывали досадные
исключения, но Алла Сергеевна Петрухно, Татьяна Дмитриевна Панова, Татьяна
Петровна Тимофеева, Ирина Яковлевна Качалова, Любовь Сергеевна Успенская и
многие другие руководители и сотрудники российских музеев стали настоящими
друзьями и коллегами отца.
В середине–конце
девяностых годов «подросло» новое поколение археологов, реставраторов и
историков, у которых имя Кавельмахера уже ассоциировалось с высочайшим
профессионализмом, широким кругозором, глубокой проработкой каждого вопроса,
скрупулезностью в изложении фактов и, наконец, с порядочностью, бескорыстием и
самоотверженностью.
Но, к сожалению, нельзя
сказать, чтобы отец оказался окружен восторженными почитателями и внимательными
учениками, – историков архитектуры и было, и осталось очень мало, и все слишком
заняты собственными проблемами выживания в «рыночной экономике». Два–три
случайных студента-дипломника (отец из-за отсутствия ученой степени даже не
имел права официально называться их научным руководителем), одна–две лекции в
институтах, трое–четверо «младших коллег», периодические консультации, когда
историей архитектуры серьезно занялся сын, – вот, пожалуй, и все общение
Вольфганга Вольфганговича с «племенем младым, незнакомым». И это при том, что на любой вопрос он в любой момент был готов
дать самый развернутый и квалифицированный ответ, причем делал это с плохо
скрываемым удовольствием.
Ну, а любое возражение
против позиции отца означало с его стороны долгую полемику с полной самоотдачей
– привлечением всей возможной аргументации, ссылок на соответствующую
литературу, иногда разговор на повышенных тонах с множеством личных выпадов,
обвинений в поверхностности, дилетантизме, невнимательности и прочих «смертных
грехах». Итоги полемики могли быть самыми разными, но важно то, что Вольфганг
Вольфгангович в любой момент, по выражению Алексея Ильича Комеча, «готов был
броситься в бой с открытым забралом».
Принято говорить, что до
самой старости человек был… Фактически отец до
старости не дожил (разве в наше время 71 год – это старость?), поэтому скажем
так: всю жизнь он был физически очень сильным, невероятно выносливым человеком.
Высоким (примерно
И, конечно, нельзя не
вспомнить голос Вольфганга Вольфганговича: мягкие, обволакивающие интонации
буквально завораживали слушающих его доклады (справедливости ради заметим, что
в полемике он часто переходил и на весьма повышенный тон). А еще отец
потрясающе читал стихи. Пожалуй, нигде больше я не слышал столь
профессионального и при этом интеллигентного чтения.
Женским вниманием такой
интересный и неординарный мужчина, как отец, никогда не был обойден, но при
этом он был, как говорится, «образцовым семьянином», очень любил жену и, когда
в 1996 году она переехала в Германию, уехал с ней. В конце девяностых Вольфганг
Вольфгангович некоторое время ездил туда-сюда, но все реже и реже. В 2001 году
он в последний раз провел раскопки (на Городище в Коломне), в 2002 году приехал
в Москву примерно на неделю, и больше в России не был.
В это время Вольфганг
Вольфгангович, наконец, стал общепризнанным «патриархом истории древнерусской
архитектуры» (как он выражался, «пережил всех оппонентов»). Что же произошло,
почему он перестал приезжать?
Скорее всего, «сошлись»
несколько факторов.
Во-первых, «семейный»:
отец боялся оставлять мать одну, тем более с собачками – Инна Михайловна
периодически подбирала на улице бездомных животных.
Во-вторых, «научный»:
Вольфганг Вольфгангович был без первичного археологического материала как рыба без
воды, а возможность проведения зондажей и раскопок практически исчезла –
памятники архитектуры в массовом порядке стали передаваться Русской
православной церкви.
В-третьих,
«семейно-научный»: историей архитектуры профессионально занялся сын, и отец, видимо,
решил, что «передал дело» (хотя и шутливо интерпретировал эту ситуацию как то,
что из науки его вытеснил «новый русский»).
В-четвертых,
«комфортный»: каким бы аскетом всю жизнь отец ни был, он был в восторге и от
красоты Баварии, и от ее быта, и от ее климата, и от доброжелательности и
любезности ее граждан. Он часто вспоминал тютчевские слова про «края, где
радужные горы в лазурные глядятся озера».
Словом, Вольфганг
Вольфгангович «осел» в Германии и начал учиться у супруги немецкому языку и
вождению автомобиля. Последнему он обучиться так и не смог, но на поездах
объехал и Баварию, и Северную Италию. Как ни парадоксально, эти годы можно
назвать апофеозом его работы как историка архитектуры – подтвердились все его
предположения о связях древнерусского и западноевропейского зодчества.
Иногда, когда я на
неделю-другую приезжал в Германию, мы ездили смотреть соборы Баварии и
Франконии вместе, и надо было видеть выражение лица Вольфганга Вольфганговича,
когда он говорил что-нибудь вроде: «Посмотри, какая консоль!»
В Германии отец вставал
по утрам еще раньше, чем в России – в четыре–пять. Вставал и писал. О
Преображенской церкви в Острове, «Тверских вратах» в Александровской слободе,
Благовещенском соборе, храмах с «пристенными опорами» (последнее, насколько я
понял по черновикам, должно было стать отзывом на мою книгу «Зодчество
Северо-Восточной Руси конца XIII–начала XIV века). И еще – отец вернулся к литературоведению.
Множество статей о поэзии моей матери, которые он написал для разных немецких издательств,
вновь пробудили в нем интерес к этой научной дисциплине. Впрочем, он не раз
говорил (и это правда), что знает и чувствует поэзию не хуже, а то и лучше, чем
историю архитектуры.
В семь–восемь утра отец
на час засыпал, а когда просыпался, начинался немецкий быт. Сад, розы,
магазины, выгул собачек, ремонт дома… Его стараниями дом принял вполне
«бюргерский» вид: Вольфганг Вольфгангович органически не умел что-либо делать
плохо. Он или принципиально отказывался делать, или делал с полной самоотдачей.
«Надорвался» – термин не
научный, но, по всей видимости, наиболее применимый к тому, что произошло. Еще
с воркутинских времен обладая «северной» закалкой, отец никогда ничем не болел.
Единственное, что его беспокоило на протяжении нескольких десятилетий, –
повышенное давление и «отложение солей» в суставах. В благодатном баварском
климате и эти проблемы возникали нечасто. А ночью с 28 на 29 мая 2004 года он
заснул и не проснулся. Обширный инфаркт.
Вольфганг Вольфгангович
Кавельмахер похоронен на «Северном кладбище» («Nordfriedhof») в Мюнхене.
(Примечание 2015 года: через 10 лет после смерти отца я,
наконец, нашел возможность перевезти его прах на родину. Теперь
В.В. Кавельмахер похоронен на кладбище села Абрамцева Сергиево-Посадского
района М.О., 9-я могила с правой стороны главной аллеи старой части кладбища. К
кладбищу ведет ул. Горького, это примерно 20 минут пешком от платформы Радонеж
Ярославской железной дороги).
Ровесник моего отца
Александр Моисеевич Городницкий когда-то написал в своей знаменитой песне:
И
жить еще надежде
До
той поры, пока
Атланты
небо держат
На
каменных руках.
Время идет. Ушло из жизни
то поколение «атлантов истории древнерусской архитектуры», к которому
принадлежал Вольфганг Вольфгангович. Нет П.Д. Барановского,
Н.Н. Воронина, М.К. Каргера, Л.А. Давида, П.А. Раппопорта,
Б.Л. Альтшуллера, С.С. Подъяпольского, В.П. Выголова,
А.И. Комеча… Нет и В.В. Кавельмахера. Но настоящие ученые не умирают,
они живут и в своих учениках, и в своих научных трудах. И долг нашего поколения
– встать рядом с ними и помогать им держать это очень нелегкое небо.
ПРИЛОЖЕНИЕ 3: НЕКРОЛОГ В.В.КАВЕЛЬМАХЕРА
Москва,
С.В.Заграевский © 2004
Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.
Любое воспроизведение без ссылки на автора и сайт запрещено.
© С.В.Заграевский
НА СТРАНИЦУ «НАУЧНЫЕ ТРУДЫ С. В. ЗАГРАЕВСКОГО»
ПРИЛОЖЕНИЕ 1: БИБЛИОГРАФИЯ В. В. КАВЕЛЬМАХЕРА
ПРИЛОЖЕНИЕ 2: СЕРГЕЙ ЗАГРАЕВСКИЙ. НЕМНОГО О МОЕМ ОТЦЕ
ПРИЛОЖЕНИЕ 3: НЕКРОЛОГ В. В. КАВЕЛЬМАХЕРА
ПРИЛОЖЕНИЕ 4: В. В. КАВЕЛЬМАХЕР О СЕБЕ И СОВРЕМЕННИКАХ