НА СТРАНИЦУ «МЕМУАРЫ»

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

 

 

СЕРГЕЙ ЗАГРАЕВСКИЙ

МОЙ  ХХ  ВЕК

ВСТУПЛЕНИЕ

ГЛАВА 1: “СОВМЕЩАНЕ”

ГЛАВА 2: ВОРКУТА

ГЛАВА 3: ШЕСТИДЕСЯТЫЕ

ГЛАВА 4: “ЗАСТОЙ”

ГЛАВА 5: ПСИХОАНАЛИЗ

ГЛАВА  6: ЛЕНИН, ПАРТИЯ, КОМСОМОЛ

ГЛАВА 7: “НАУЧНАЯ КАРЬЕРА”

ГЛАВА 8: ЭЙФОРИЯ СМЕНЫ ЭПОХ

ГЛАВА 9: АРКАДИЙ

ГЛАВА 10: КОММЕРЦИЯ

ГЛАВА 11: КРАХ БАНКА

ГЛАВА 12: ХРИСТИАНСТВО

ИЛЛЮСТРАЦИИ

 

 

СЕРГЕЙ ЗАГРАЕВСКИЙ

З 14      МОЙ ХХ ВЕК. – М.: “АЛЕВ-В”, 2001.  352 с. – 1000 экз.

            ISBN 5-94025-009-2

 

ГЛАВА 1

“СОВМЕЩАНЕ”

 

Ни гневом, ни порицаньем

Давно уж мы не бряцаем.

Здороваемся с подлецами,

Раскланиваемся с полицаем.

 

Не рвемся ни в бой, ни в поиск,

Все праведно, все душевно…

Но помни – уходит поезд,

Ты слышишь – отходит поезд

Сегодня и ежедневно.

 

А мы балагурим, а мы куролесим,

Нам недругов лесть, как вода из колодца…

А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам –

Колеса, колеса, колеса, колеса…

 

Такой у нас нрав спокойный,

Что без никаких стараний

Нам кажется путь окольный

Кратчайшим из расстояний.

 

Оплачен страховки полис,

Готовит обед царевна,

Но помни – уходит поезд,

Ты слышишь – отходит поезд

Сегодня и ежедневно.

 

Мы пол отциклюем, мы шторки повесим,

Чтоб нашему раю ни края, ни сносу…

А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам –

Колеса, колеса, колеса, колеса…

 

От скорости века в сонности

Живем мы, в живых не значась.

Непротивление совести –

Удобнейшее из чудачеств.

 

И только порой под сердцем

Кольнет тоскливо и гневно –

Уходит поезд в Освенцим,

Наш поезд уходит в Освенцим

Сегодня и ежедневно.

 

А так наши судьбы как будто похожи –

И на гору вместе, и вместе – с откоса…

Но вечно по рельсам, по сердцу, по коже –

Колеса, колеса, колеса, колеса…

 

Александр Галич

“Поезд”

  

I

 

Парадокс: мне больше всех “о жизни” рассказывал тот, чьи взгляды на жизнь я в итоге меньше всего воспринял, хотя и ношу его фамилию. Впрочем, влияние родных непредсказуемо, кто знает, что и откуда берется в нашем подсознании… А речь идет о моем деде по материнской линии, Михаиле Наумовиче Заграевском.

Эта фамилия, которую иногда путают то ли с графами, то ли с баронами Закревскими, принадлежала  моему прапрадеду, еврейскому портному, переехавшему из Польши в Одессу.

Мой прадед Наум Израилевич родился около 1880 года и унаследовал от отца портняжное ремесло. Жил и работал он на Пушкинской улице Одессы, видимо, был небогатым, но “крепким” хозяином, имел большую семью – жену Фаину Львовну, урожденную Гринштейн, и, как минимум, трех сыновей и двух дочерей.

Мой дед, насколько я знаю, был “средним” сыном. О достатке и уровне жизни семьи говорит прежде всего то, что, похоже, из детей никто в младенчестве не умер. В те времена это было редкостью, особенно в пределах “черты расселения”.

Помните этот национальный позор Российской Империи? “Черта расселения” проходила где-то в районе границ современных Украины и Белоруссии, и жить на остальной российской территории евреи могли только по специальным разрешениям. Им также запрещалось поступать в высшие учебные заведения. Да и погромы были нередки.

Кстати, замечаете, что я все время вынужден про дедушкину семью говорить в стиле “около”, “видимо”, “похоже”, а информацию о жизни российских евреев черпать из любых источников, кроме воспоминаний Михаила Наумовича? Действительно, из огромного количества часов, проведенных мной в детстве с дедом, он ни одного не уделил рассказу про свою семью. Это была не то что тайна, но и не тема для разговора.

Дело в том, что Михаил Наумович панически боялся антисемитизма и избегал любых “еврейских вопросов”. У него, к сожалению, были для этого основания, но в итоге ситуация дошла до абсурда – “нежелательной темой” для деда стала даже его семья. Больше всего о предках Михаила Наумовича я узнал не от него, а от бабушки и мамы, хотя дед свой страх передал и им.

До сих пор мать меняется в лице при разговорах на “национальные” темы, а на могиле дедушки по ее настоянию был установлен памятник… без имени-отчества, чтобы антисемиты не разбили. Так и написано – “Заграевский М.Н. 15.04.1906–3.01.1988”. Более того – еще и маленький православный крестик был изображен…

Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно.

Советская власть столь усиленно культивировала “отречемся от старого мира”, что я, общаясь со всеми бабушками и дедушками, ни от одного из них (!) не смог узнать дату рождения ни одного из прадедов. Несмотря на то, что в те времена обычно праздновали не дни рождения, а именины, это сейчас кажется странным – как это не знать, когда родился отец? Или мать?

Но, к сожалению, ничего странного в этом нет. Все стер жизненный перелом двадцатых – сороковых годов – и поколение прадедов, и их дома со всем имуществом, и даты…

Михаил Наумович исключением не был и дату рождения своего отца Наума Израилевича не знал, да и год тоже. Около 1880 – все, что известно. Примерно тогда же родилась и прабабушка Фаина Львовна.

Сам он родился 15 апреля 1906 года. Хоть это известно точно.

Пережившая деда и умершая в 1995 году его младшая сестра Сара Наумовна была столь же затравлена антисемитизмом, но под старость стала более откровенной и рассказала следующее.

Мой прапрадед, выходец из Польши, возможно, действительно был Заграевским, но прадед, староста синагоги, переделал фамилию на еврейский лад и стал Заграевскером. И дед от рождения не только носил фамилию Заграевскер, но и имя – не Михаил, а Моисей.

Уцелев после еврейских погромов гражданской войны, все дети в раннесоветское время при получении паспорта сменили фамилию на “польский” лад и опять стали Заграевскими. Более того, дед сменил имя. Его сестра Сара – тоже, причем на “модное” – Зоря. Так и стала она Зорей Заграевской, в будущем – журналисткой какой-то региональной газеты в Ялте. И еще одна сестра, Мэра, стала именоваться по-модному –  Мэри. Впрочем, ее все звали “нейтрально” – Милой.

Что касается деда, то он, став Михаилом, мало что выиграл, потому что антисемитизм, выплеснувшись в кровавые погромы 1918–1920 годов, потом не то чтобы исчез, но надолго “ушел в подполье”.

Дед стал активным комсомольским работником, женился, как положено, по выбору родителей (имя первой жены Михаила Наумовича история до меня не донесла), благополучно окончил институт мукомольной промышленности в Одессе и быстро переехал в Москву, где стал продвигаться по номенклатурной линии в строительстве комбикормовых заводов. К началу тридцатых годов он уже достиг уровня главного инженера, а вскоре и начальника строительства.

Неудивительно, что ему тогда национальность только помогала – вспомним “ленинский” ЦК. Троцкий, Каменев, Зиновьев, Радек, Урицкий, Володарский, Войков… Всех не перечислишь.

Почему революцию “сделали” евреи, понятно. Только в Российской империи существовала унизительная “черта расселения”, евреи не имели права поступать в высшие учебные заведения, занимать государственные должности… Нигде в цивилизованном мире больше такого не было, только в России! Вот и поплатился царь-батюшка...

Естественно, что после победы Октябрьской революции об антисемитизме в течение многих лет говорить не приходилось. Наоборот, евреи были в огромном почете.

 

 

II

 

Во второй раз дед женился около 1931 года на Лидии Викторовне Петровской, моей бабушке. Лидия Викторовна – человек, которому и я, и мама обязаны всем, да и отец многим, несмотря на бесконечные конфликты с тещей.

Хозяйка дома, “железная леди” – а впрочем, кто, пережив страшные сталинские времена, не становился железным? Мягкий до бесхарактерности дедушка Михаил Наумович – и тот по нынешним меркам был ой как непрост! А уж его супруга была сделана не то что из железа, а из титана. Жизнь заставила.

Лидия Викторовна знала, когда родилась, с точностью до недели – в детском доме дату в паспорт ей вписали приблизительную. Исходя из удобства празднования дня рождения в выходной день, считалось, что это произошло около 7 ноября 1907 года в казачьей станице Усть-Бугулук под Новочеркасском.

Она о своей семье рассказывала много и охотно, но чаще всего какую-то ерунду типа того, как пили чай. Поэтому остановимся лишь на самых ключевых моментах, о которых мне все-таки удалось узнать.

Бабушкин отец, Виктор Николаевич Петровский (1877–1919), был дьяконом и преподавал в школе “Закон Божий”. Его профессия была потомственной: бабушкин дед, Николай Викторович, был священником в местном храме и умер в 1917 году.

Мою прабабушку звали Варварой Митрофановной (девичью фамилию матери бабушка забыла, но как-то раз обмолвилась, что она была дочерью раввина и, значит, была еврейкой, то есть в православие крестилась перед свадьбой, а до того имела другое имя-отчество). Годы жизни Варвары Митрофановны: 1884–1920. 

О чем нам говорят их даты смерти? Правильно, о гражданской войне, голоде и тифе. В это же время в семье были еще несколько смертей: из десяти детей Виктора Николаевича гражданскую войну пережили лишь пятеро: Николай, Владимир, Лидия, Нина и Галина.

Это всего лишь сухие слова, но я и не пробую придавать литературный характер ни этой книге, ни картине непрерывной череды смертей в доме Петровских. Бабушка только один раз рассказала, что, когда умирал отец, мать позвала детей попрощаться и они все плакали около его постели. Больше я никаких подробностей не знаю и придумывать не вправе.

Практически сразу же смертельно заболела мать. Старший сын, Николай Викторович, был семнадцатилетним юношей, работал, но много ли он мог заработать? Бушевала гражданская война, кто успел что-то накопить и спрятать от мародеров, на то и жил. А без главы семьи и с больной матерью всех ждала верная смерть – защитить было некому…

Дети стали умирать один за другим. Самое ужасное, что тиф – не более страшная с медицинской точки зрения болезнь, чем какой-нибудь очередной вид гриппа. Да, собственно, таковым он и являлся. Но сейчас от гриппа умирают особо ослабленные или “бомжеватые” единицы, а тогда от тифа гибли тысячами.

Я всю жизнь, например, думал, что остриженные головы у тифозных больных – то ли один из способов лечения, то ли профилактика выпадения волос. И только недавно до меня дошло: в волосах были вши! Это было практически нормой жизни “героического революционного времени”. А где вши – там и зараза, и больного прежде всего требовалось избавить от них. Вот и стригли наголо.

За то, что несколько детей выжило, надо сказать спасибо старшему из них, Николаю Викторовичу Петровскому. Он году в девятнадцатом устроился на какой-то уцелевший завод в Новочеркасске (кажется, ремонтировать паровозы), и после смерти матери смог определить младшего брата и троих сестер в детдом, где они и росли.

Кто может себе представить жизнь сирот в эпицентре гражданской войны, среди голода, грязи и вшей, пусть попробует. У меня не получается, несмотря на многочисленные художественные книги, посвященные установлению советской власти вообще и на Дону в частности.

У бабушки, естественно, шестьдесят лет спустя притупилась острота восприятия, да и неприятно ей было лишний раз вспоминать детдом. Она рассказывала только, что они где-то собирали “жмых” (по-научному – “шрот”, то есть выжатый подсолнечник) и меняли его в некоторой пропорции на хлеб. И старший брат помогал, как мог. А после 1921 года и государство худо-бедно, но кормило. Наверное, кормило – слишком сильно сказано, но с голоду умереть не давало.

А уже на моей памяти бабушке пришла повестка в противотуберкулезный диспансер – она в детдоме, как и большинство сирот, болела туберкулезом, ее “поставили на учет”, и так, видимо, всю жизнь за ней этот “учет” тянулся, раз через шестьдесят лет ее нашли и предложили пройти обследование. Мы все, во главе с бабушкой, очень смеялись.

Тем не менее, помянем новочеркасский детдом добрым словом. И брат Владимир (он исчез в годы сталинского террора, и больше про него никто ничего не слышал), и все три сестры выжили и получили более-менее сносное среднее образование.

В 1925 году Лидия Викторовна закончила детдомовскую школу и вскоре поступила в Новочеркасский сельскохозяйственный институт. Знаниями и практическими навыками это учебное заведение не обременяло, вплоть до того, что за всю группу зачеты абсолютно официально сдавал староста. Но по тем временам это было нормальным провинциальным высшим образованием. Думаю, что сельскохозяйственные вузы в райцентрах и в наше время недалеко ушли.

 

 

III

 

Будучи старшекурсницей на практике в каком-то крупном хозяйстве под Новочеркасском, Лидия Викторовна познакомилась с молодым специалистом из Москвы, работавшим в “Центральной лаборатории комбикормов” и приехавшим контролировать строительство элеватора или чего-то в этом роде.

Вы уже, наверное, догадались, что это был Михаил Наумович Заграевский. Он был невысоким и полноватым, но, судя по фото, уже тогда имел специфический “номенклатурный” лоск – какой взгляд, какой начальственный поворот головы, какой френч с портупеей и, конечно, паек! Короче, по аналогии с современными “новыми русскими” – “крутой новый советский”.

Но бабушку даже такой “крутой” не мог не заметить – она была очень интересной женщиной. Причем не по пышнотелымкустодиевским” стандартам, а вполне по-современному – высокая, стройная, худощавая, с тонким прямым носом и слегка выступающими скулами, черноволосая, черноглазая. Видели открытки с красотками двадцатых годов? Лидия Викторовна им вполне соответствовала.

Бывает, что интересных женщин портит излишнее осознание своей неотразимости, но нищая провинциальная детдомовка этим уж точно не страдала. А еще от “открыточных красавиц” бабушку отличал нервный, нездоровый блеск глаз. Если, конечно, внимательно вглядеться в ее фото тех лет…

Но раскрутить роман с преуспевающим инженером было все же “делом техники”. Удержать этого преуспевающего инженера “при себе” было, естественно, сложнее, но бабушке удалось и это. Дед развелся с первой женой (детей у них не было), они с Лидией Викторовной быстро поженились и вскоре переехали в Москву, в полученную Михаилом Наумовичем 13-метровую комнату в “коммуналке”.

Дом этот стоял на Новинском бульваре, то есть на Садовом кольце. Чуть не написал “на углу Нового Арбата”, но вовремя вспомнил, что его тогда и в помине не было. Его “пробили” в начале шестидесятых по очаровательным старым кварталам вокруг “Собачьей площадки” (абсолютно официальное название погибшей площади). Тогда же снесли и этот дом, и сейчас на его месте – огромный глобус (в советское время рекламировавший Аэрофлот, а сейчас всяческие банки).

Для иногородней пары получить в начале тридцатых комнату в Москве было роскошью, пусть даже такую, как в песне Высоцкого: “На тридцать восемь комнаток всего одна уборная”.

Запросы были другими. Страна к тому же непрерывно что-то строила и обещала гражданам весьма светлое будущее. “Коммуналки” были “временным” явлением, а потом Сталин собирался то ли дать каждой семье отдельную квартиру, то ли расширить жилплощади за счет завоевания Европы.

Могли ли Михаил Наумович и Лидия Викторовна в 1931 году подумать, что им придется жить в этой комнатке больше тридцати лет? Вряд ли. Они были правоверными комсомольцами, верили партии, правительству и лично “гению всех времен и народов”.

За помпезными фасадами сталинских новостроек жуткие “коммуналки” соседствовали с элитными “партийными” квартирами, за чертой Москвы шла безжалостная коллективизация, сельское хозяйство было разрушено, страна голодала, но вряд ли бабушка с дедушкой это понимали. Дед зарабатывал настолько хорошо, что Лидия Викторовна могла позволить себе не работать. И быт кое-как обустраивался – в меру советских возможностей…

Иногда дедушка с бабушкой ездили в Одессу к “старикам” Заграевским, но это вскоре прекратилось – последние бабушку недолюбливали. Бабушка платила свекру и свекрови взаимностью и, имея уже тогда огромное влияние на супруга, отговаривала его от поездок. Да и некогда было ездить к родителям номенклатурщику, работавшему день и ночь.

“Обратной” проблемы (с тещей) у Михаила Наумовича не могло возникнуть, он-то женился на сироте…

Так и жила молодая, относительно благополучная “совмещанская” семья.

 

 

IV

 

В 1932 году деда направили в длительную командировку в город Саратов начальником строительства какого-то огромного, то ли мукомольного, то ли комбикормового завода. Михаил Наумович, естественно, сразу стал заметным лицом в городе, имел “персональную бричку”, большую служебную квартиру и прочие “номенклатурные блага”. Настолько значительные, что ни он, ни бабушка не заметили страшного голода, свирепствовавшего тогда в Поволжье.

Может, впрочем, и заметили, но мне не рассказывали. Зато о “персональной бричке” рассказывали много и любовно – это был пик карьеры деда. Ему было всего двадцать шесть лет, но больше он никогда не занимал столь серьезных должностей: антисемитизм постепенно входил в свои права. Хороший пример: в Политбюро ЦК КПСС (тогда еще ВКП(б)) к середине тридцатых остался единственный еврей – Лазарь Моисеевич Каганович.

Но пока еще продолжался “саратовский рай”, и бабушка, решив завести ребенка, приехала рожать именно туда. Она благополучно родила 20 мая 1933 года.

Это день рождения моей матери, Инны Михайловны Заграевской.

Насколько я понимаю, Михаил Наумович в воспитании ребенка принимал минимальное участие – не до того было. На заводе треснул фундамент элеватора, такие вещи уже тогда рассматривались как вредительство, но деду повезло – им занялись не “славные ребята из железных ворот ГПУ”, а “всего лишь” следователи прокуратуры. С последними тогда еще можно было “договориться”, и эту миссию, едва оправившись от родов, взяла на себя бабушка. Дед, как ни парадоксально, оказался неспособен на установление “неформальных” отношений, кроме чисто советских выпивок. А с прокурором пить было бесполезно, ему надо было платить.

Я так понимаю, что деньги (или “борзые щенки”) нашлись, бабушка взяла на себя роль передаточного звена, и дело закрыли. Трещины залатали, элеватор пережил деда и, думаю, стоит до сих пор.

Завод в Саратове благополучно построили. Обычно на таких масштабных стройках начальник строительства автоматически становился директором завода, но дед им не стал. Его стали гонять по неким “селам и весям” то главным инженером, то начальником строительства каких-то комбикормовых заводиков местного значения. Началась кочевая жизнь, и то ли у бабушки не возникло желания ее делить с дедом, то ли семья деда сковывала, то ли с маленьким ребенком ездить было трудно.

Лидия Викторовна с  дочерью вернулись в Москву. Бабушке пришлось устраиваться на работу, а так как она не владела никакой профессией, то устроилась лаборанткой к Пескову, знаменитому профессору химии. Впрочем, работа была “непыльной”, а труд специалиста с каким-никаким, но все же высшим образованием до войны весьма ценился.

На дворе был конец тридцатых.

Скорее всего, от репрессий 1937 года деда спасла кочевая жизнь. Видимо, не успевали к нему присмотреться местные “органы”, да и избегали трогать заезжих номенклатурных москвичей – а вдруг окажутся какие-нибудь связи в столичном НКВД? Зачем было рисковать, когда своих “врагов народа” хватало…

Впрочем, и стремительного назначения на освободившиеся после арестов высокие должности дед не получил. Национальность… Это не маршал Жуков, который в течение 1937–39 годов взлетел, если не ошибаюсь, от комдива до командарма.

Но Михаил Наумович уцелел, и слава Богу. Иногда он приезжал в Москву, гулял с дочерью по Гоголевскому бульвару, читал ей посредственные стихи Апухтина и Полонского (дед был весьма романтичен), и все было более-менее нормально.

Не знаю, участвовал ли Михаил Наумович в знаменитых собраниях, требовавших расстрела “проклятой помеси лисы и свиньи” Бухарина и иже с ним, подписывал ли соответствующие коллективные письма, “сдавал” ли проштрафившихся строителей в НКВД… Это тайна за семью печатями, и он ее унес с собой в могилу. Полагаю, что делал и то, и другое, и третье, притом без особых переживаний и зазрений совести.

Муки совести возникают тогда, когда есть психологическая альтернатива, а у деда ее не было до конца дней. Он был искренним коммунистом абсолютно конформистских убеждений, и Сталина перестал любить только тогда, когда ему это велела партия.

Впрочем, много лет спустя, уже на моей памяти, мягкий характер Михаила Наумовича никогда не позволял ему доходить в спорах со мной до крайностей типа: “Все вы антисоветчики, вами должно заниматься КГБ”... Он чаще всего уходил от разговора – слишком сильно меня любил, да и возраст брал свое. А вот моему отцу в свое время досталось.

Убеждения Лидии Викторовны были более “мещански ориентированными” – чисто по-женски. Для нее сегодняшнее отсутствие в магазинах мяса было более весомым аргументом, чем его несомненное наличие в светлом коммунистическом будущем. Очень типичная позиция “совмещан” шестидесятых–семидесятых годов: само собой, мы строим коммунизм и любим советскую власть, но Хрущев – кукурузник, Брежнев – маразматик, страна живет бедно, и вообще все ужасно, потому что сегодня в автобусе порвали новое пальто...

Думаю, что при Сталине политические убеждения таких людей были куда более цельными. Хотя нет – поведение Лидии Викторовны во время печально знаменитой кампании антисемитизма 1952 года говорит о том, что “оруэлловское” единомыслие все-таки было не всепроникающим.

Стоп, мы забежали слишком далеко вперед. О 1952 годе мы еще поговорим, а пока что “завтра была война”.

 

 

V

 

Война… Человеку моего поколения она знакома достаточно хорошо. И фильмы, и рассказы очевидцев, и даже некая психологическая атмосфера острого сопереживания – все-таки это было не в 1812 году, а относительно недавно. Да и сам факт, что слово “война” до сих пор не требует уточнения – какая именно, говорит о многом.

Тем не менее, масштаб всего происходившего сейчас трудно себе представить. Сдвинулась вся страна! Первое, с чем у меня война ассоциируется – это по Давиду Самойлову (из знаменитого стихотворения “Сороковые, роковые”):

 

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы

Кочуют с запада к востоку…

 

Героика атак и окопов выставлялась, естественно, на первый план, но была куда менее массовой, чем огромное народное горе, перед которым померкли даже коллективизация и Колыма.

И даже восприятие фронтовой полосы – это прежде всего запах гари. Все бои происходили среди непрерывно горящих городов и деревень.

Впрочем, каждый воспринимает пережитое по-своему.

Когда началась война, моей матери было восемь лет. Она вспоминала следующее: в этот день бабушка Лидия Викторовна купила курицу (не живую, а ощипанную) и собиралась варить суп, а мама эту курицу пожалела и положила в кукольную кроватку, чтобы она выздоровела. Происходило все на коммунальной кухне, и когда бабушка пришла у ребенка курицу отбирать, что-то объявили по репродуктору и все сразу куда-то разбежались в страшной панике.

Если отбросить информацию о спасаемой курице (позже, уже во времена моего детства, это стало семейной традицией, только мать, отец и я спасали не ощипанных кур, а вполне реальных воронят, грачат, собак и даже живого карпа из рыбного магазина), то из маминого детского воспоминания можно сделать любопытный вывод:

То ли интуитивно, то ли основываясь на недавнем опыте “гражданской”, люди сразу поняли, что надвигается страшная беда. И это понимание не могли убаюкать никакие бодрые сводки первых дней войны, вроде следующей: “Лучшие немецкие части уже нашли себе могилу на полях сражений, и мы в ближайшее время перейдем в наступление и разгромим врага на его земле малой кровью, могучим ударом”.

Народ победными реляциями обманывать можно, но до определенного предела...

Статистика может сколько угодно просчитывать “миллионы убитых задешево”. Двадцать миллионов погибших в войну или тридцать – цифры страшные, но заоблачные и трудно воспринимаемые человеческой психикой.

Для подсчета, например, численности толпы людей обычно исходят из того, сколько человек может уместиться на квадратном метре, потом считают площадь – и, казалось бы, все просто. Десять тысяч, сто тысяч, миллион – понятно.

Но попробуйте-ка перебрать имена, да и просто вообразить даже не тысячу – сто человек! И каждый из них о чем-то думает, кого-то любит, живет своей жизнью…

Мне рассказывали про любопытный режиссерский ход в каком-то американском фильме: начинается он как стандартный боевик, и главный герой, как положено, одной автоматной очередью убивает десятки нападающих. Но в момент смерти каждого из этих “нехороших людей” действие останавливается, и нам показывают то плачущую жену, то убитую горем мать, то несчастных детей-сирот... И вот тогда становится уже по-настоящему страшно.

А если попытаться представить себе двадцать миллионов погибших, то ничего, кроме расчета высоты горы, которую можно было бы сложить из тел, у нас не получится. Но ведь каждый думал, любил, жил… Наше воображение пасует перед невообразимой арифметикой.

Мне запала в душу другая цифра, видимо, правдивая, так как взятая не из той или иной пропаганды, а из сухих занятий на институтской военной кафедре: во второй мировой войне соотношение погибших в действующей армии и среди гражданского населения было примерно 1:1.

Тоже вроде бы арифметика, но вдумаемся: солдат вооружен, одет, накормлен, более-менее знает, за что идет в бой (пулеметы сзади были не всегда и не везде), да и, в конце концов, просто зрелый и сильный мужчина – на то и понятие “призывного возраста”.

Но рядом со смертью каждого солдата – смерть женщины, ребенка или старика.

 

 

VI

 

В моей семье это произошло с Наумом Израилевичем Заграевским, его женой Фаиной Львовной, дочерью Мэрой-Милой (вместе с ее маленькими детьми) и почти всеми их родственниками из поколения прадеда.

Наум Израилевич отказался эвакуироваться из Одессы, так как считал, что немцы – народ культурный, ибо в 1918 году (во время оккупации Украины) они вели себя исключительно прилично. Это заблуждение погубило в 1941–43 годах сотни тысяч, если не миллионы евреев, живших при царе в пределах “черты расселения” и не переехавших при советской власти в центральные области страны.

Прадед, прабабушка и вся их семья были расстреляны в первые же недели оккупации – они жили в центре города, и у деда была своя портняжная мастерская (по официальным советским понятиям он был “кустарем-одиночкой без мотора”). Получилось, что Заграевские были “на виду”, а дом на Пушкинской был нужен немцам под штабы и конторы.

Меня в детстве удивляло следующее: почему никто не боролся? Вот в варшавском гетто в 1944 году – какое было восстание! Пусть потопленное в крови (товарищ Сталин специально остановил войска, чтобы дать геноссе Гитлеру это сделать), но это все-таки были герои! А тут шли, как на убой…

И только потом я понял: в варшавском гетто оказались не только женщины, дети и старики, но и молодые мужчины. А в Одессе и Киеве евреев “призывного возраста” просто не было, они все были призваны в действующую армию немедленно после начала войны. Кому было сражаться?

Да и чем? В Польше население было худо-бедно вооружено, а в СССР Сталин заблаговременно позаботился о том, чтобы у людей не осталось ничего, хотя бы отдаленно напоминающего оружие. Даже радиоприемники (просьба не путать с “радиоточками”, настроенными исключительно на “Всесоюзное радио”) надо было регистрировать, и в итоге почти ни у кого их не было – какой советский человек добровольно пойдет “светиться” в органы?

Еще один момент: в Варшаве и других крупных польских городах евреев расстреливали не сразу, а организовывали гетто и увозили оттуда в концлагеря постепенно. У оставшихся было время осознать, что происходит. А в Бабий Яр прежде всего согнали всех, кого только можно, и уничтожили абсолютно неожиданно, а потом уже поодиночке отлавливали уцелевших. То же самое было и в Одессе, и в других оккупированных советских городах.

Впрочем, тот факт, что евреи-мужчины оказались в армии, предопределил спасение еврейской диаспоры в СССР. Из них-то большинство уцелело, а вот во многих других странах…

В Англии и Америке еврейские общины были сравнительно небольшими – из Англии евреи были выселены еще в XVI веке, а в Америку массовая эмиграция еще не началась. Исторически наиболее “евреизированными” были Германия, Австрия, Франция, Польша, Чехия, а также Российская империя в пределах “черты расселения”, то есть Украина и Белоруссия.

Все это было захвачено Гитлером. Те евреи, которые вовремя поняли, что их ждет, и успели эмигрировать из Германии еще в середине тридцатых, зачастую ехали в ту же Польшу или Францию, где до них “добрались” чуть позже.

Отсюда и цифра в 6 миллионов погибших. Пусть приблизительная, пусть погибших пять миллионов или семь – какое значение имеют сегодня эти “арифметические тонкости”? Нет, для истории, конечно, имеют, но масштаб преступления германского национализма от этого не станет ни меньше, ни больше.

Эта цифра, какой бы она ни была, включает моего прадеда Наума Израилевича с прабабушкой Фаиной Львовной и большой еврейской семьей.

“Вопль и горькое рыдание: Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет” (Иеремия, 31:15).

 

 

VII

 

Михаила Наумовича Заграевского спасло то, что он воевал. Впрочем, он был номенклатурным начальником, и работа у него в армии была “творческой”.

Заключалась она в том, что дед входил в группу специалистов-инженеров, которые отступали вместе с Красной Армией и показывали саперам, как взрывать предприятия, чтобы они не достались врагу. Задачей было минимумом взрывчатки выводить из строя предприятия на максимальный срок, и для этого нужны были инженеры – ставить крестики на наиболее важных цехах и агрегатах. А потом “драпать дальше” (так, чисто по-одесски, выражался дед).

Иногда наша армия “драпала” так быстро, что инженеров обгоняла, и они спасались от немцев “огородами”.

Так они “додрапали“ до Москвы, и дед начал минировать столицу нашей Родины. Взрывать, слава Богу, не пришлось.

Вообще говоря, у деда был характер не просто спокойный, а доходивший до безразличия (скорее до современного “пофигизма”). Бабушка, например, никак не могла забыть, как во время достопамятного уголовного дела в Саратове дед предложил вообще ничего не предпринимать и положиться на то, что “авось кривая вывезет”.

Забавно – какие “исконно русские” черты у чистокровного еврея из Одессы!

Что-то аналогичное имело место в Москве зимой 1941 года. Бабушка с мамой уехали в эвакуацию на Алтай, а дед жил один на Новинском бульваре. Москву в это время ежедневно бомбили, и весьма основательно – еще в начале девяностых годов в центре были пустыри на месте зданий, разрушенных в войну.

Так вот, Михаил Наумович принципиально не ходил в бомбоубежище, и единственное, что он сделал – поставил к окну шкаф, чтобы в случае близкого взрыва комнату не засыпали стекла. Объяснял он это тем, что убежище (станция метро) было далеко, в случае чего он все равно не успел бы дойти, а так хотя бы спокойно спал – наутро-то надо было на работу, минировать...

Вот такой характер. Деда “пронять” чем-либо было крайне трудно, и я верю, что он действительно мог спокойно спать под бомбами. Возможно, этот “пофигизм” был даже не природным, а своеобразной психологической защитой. Слишком много страшных вещей преподносила жизнь даже относительно благополучным мещанам.

В 1942 году дед проделывал аналогичную “взрывную работу” с предприятиями на Северном Кавказе, а когда немцев остановили, был послан в Фергану (Узбекистан) строить мукомольную и комбикормовую промышленность. Строил он ее года этак до 1946-го.

Бабушка даже мне с горечью сообщала, что за всю войну она получила от деда всего одно письмо, да и письмом-то это назвать трудно – четвертинка тетрадной страницы с записочкой типа: “Здравствуй, как дела, как Инночка? Целую…”

Попросту говоря, дед семью решил бросить. Откровенно говоря, так поступало множество мужчин, уцелевших в войну, – вдов было дикое количество, они были молоды, хороши собой...

 

 

VIII

 

Брошенная семья, то есть Лидия Викторовна с восьмилетней дочерью, в это время была на Алтае. И вот тут-то бабушка впервые после детдома поняла, что за жизнь надо бороться всерьез, причем никто, кроме ее самой, ей не поможет.

И если подавляющее большинство эвакуированных страшно бедствовало, то бабушка умудрилась устроиться агрономом в некий колхоз. Вы не забыли, что она заканчивала Новочеркасский сельскохозяйственный институт?

Насколько я понимаю, из бабушки до эвакуации был такой же агроном, как, например, астроном или автомеханик. Но диплом о высшем образовании, плюс невероятная способность воспринимать знания, плюс не менее невероятная усидчивость… Это дало свои плоды: ей не только удалось устроиться агрономом, не только пару лет проработать на этом посту, но и перейти в другой колхоз “с повышением” – старшим агрономом. А это означало планирование севооборота, распределение посевных, выполнение плана и прочий “высший пилотаж”.

Колхозы, конечно, были просто никакими (чего ждать от Алтая), но все-таки!

Я перестал сомневаться в способностях Лидии Викторовны, когда она много десятков лет спустя вознамерилась понять, как работает компьютер, и после получаса беседы с внуком (то есть со мной) это ей вполне удалось. А было бабушке не менее восьмидесяти лет от роду.

Поэтому неудивительно, что она в молодости быстро обучалась, если жизнь заставляла.

Дочь росла, ей надо было продолжать учебу. В колхозе, естественно, школа была только начальной, поэтому бабушка уволилась и переехала в Новосибирск, где стала директором то ли яслей, то ли детского сада. Тоже неплохо для эвакуированной…

А эвакуированных было море, и многие голодали. Из песни слова не выкинешь: с младенчества помню серебряную ложечку, которую на Алтае продали бабушке за мешок картошки. Помню, как меня в детстве шокировал этот факт: я живо представил себе голодную женщину, которая дрожащей рукой протягивает сытой Лидии Викторовне фамильную чайную ложку…

На самом деле, думаю, это были нормальные товарно-денежные отношения, выродившиеся в условиях нестабильной национальной валюты в натуральный обмен. Попросту говоря, вовсе не обязательно эта ложка была фамильной – ее могли накануне купить, например, за полмешка картошки и сделать на Лидии Викторовне неплохой бизнес…

А национальная валюта стабильной никак не могла быть – все воюющие стороны активно наполняли экономику друг друга фальшивыми деньгами с целью ее подрыва. Впрочем, сталинское правительство особо с этим не боролось: во-первых, было бесполезно (фальшивые рубли печатались на немецком государственном монетном дворе и были неотличимы от настоящих), а во-вторых, в распределительно-карточной системе деньги почти никакой роли не играли.

Наоборот, как ни парадоксально, Сталин мог бы сказать Гитлеру спасибо – обилие “лишних” денег неизбежно вызывало инфляцию, которая обесценивала и без того низкие зарплаты и дополнительно привязывала людей к пайкам и карточкам, то есть к производству.

Дабы вернуться от “экономического” отступления к жизни на Алтае, скажем, что даже относительно сытая семья бабушки и мамы отнюдь не ела ложками черную икру. Мать вспоминала и конину, и “жмых”, и “вар” (чтобы заглушить голод, жевали вареную смолу). Ну, и конечно, вечная картошка. Я с детства не переносил фальшивую советскую песню “Эх, картошка – объеденье, пионеров идеал, тот не знает наслажденья, кто картошки не едал”…

В самом конце войны “нашелся” Михаил Наумович Заграевский. Он строил завод уже не в Фергане, а в Маргилане (тоже Узбекистан) и по семье соскучился только году к 1945-му. Он оформил “приглашение” для жены и дочери (это требовалось даже для переездов внутри родной страны), они к нему приехали в Маргилан, а потом кончилась война, и вскоре все вернулись в Москву, в 13-метровую комнату на Новинском бульваре.

Мать вспоминала, что они больше месяца ехали в “теплушке” – в то время это было практически нормой жизни. На станциях были баки с кипятком, еще и продавалась какая-никакая еда.

 

Далеко теперь та стоянка,

Тот с водой кипяченой бак,

На цепочке кружка-жестянка

И глаза застилавший мрак...

 

Реалии этих мандельштамовских строчек были вполне актуальны где-то до конца сороковых годов.

Мать стала ходить в московскую школу. Здоровье у нее было весьма слабым (из-за какой-то болезни она даже пропустила год учебы, а у подъезда дети спрашивали Лидию Викторовну, жива ли еще Инна). Но, тем не менее, она стала образцовой отличницей, а потом и золотомедалисткой. Лидия Викторовна поставила целью дать дочери хорошее образование, а уж своих целей она добиваться умела, как никто другой.

А Михаил Наумович продолжал строить комбикормовые заводы, но уже в обозримом Подмосковье. То главный инженер, то начальник строительства… Стал он образцовым семьянином, к тому же с удивлением обнаружил “готовую” умную и очаровательную дочку и более-менее полюбил, хотя даже на моей памяти особо горячими их отношения не были.

Но рядом была бабушка, и уж она-то дочку любила! А мужем просто командовала, причем грамотно – давая возможность принимать решения как бы самостоятельно.

А тут еще в 1949 году дед и бабушка купили 12 соток в Абрамцеве, огромном дачном поселке рядом со знаменитой усадьбой Саввы Мамонтова. На участке стояла летняя “времянка”, и ее превращение в более-менее приличный утепленный домик с печкой в советское время требовало недюжинной энергии – стройматериалы были в дефиците, рабочих надо было поить водкой…

Это окончательно спаяло “образцовую советскую семью”. Дед работал, бабушка занималась дачей, мама заканчивала школу. Будущее казалось безоблачным.

 

 

IX

 

Не дарило нас время сладостью,

Раздавало горстями горькость…

 

Эти слова Александра Галича нам придется часто вспоминать.

Семья Михаила Наумовича и Лидии Викторовны считалась вполне благополучной. Какое же было время, что и добропорядочных, и обеспеченных мещан непрерывно лихорадило! И даже безо всяких репрессий, просто жизнь обычных советских людей…

А время было – 1952 год. А “пятый пункт” деда (по паспорту) и бабушки (не по паспорту, но по национальности ее матери) был...

Кампания антисемитизма началась не так резко, как мы это себе представляем: написала в газету “Правда” доктор Лидия Тимашук о том, что врачи-евреи якобы отравляют пациентов – и пошло-поехало! Нет, все было размазано во времени и на жизни каждого конкретного еврея отразилось по-разному.

Деда спасло то, что он был хозяйственником, и его начали “давить” именно по этой линии. Если со “врачами-убийцами” было проще, оклеветал – и до свидания, то для того, чтобы “подкопаться” под начальника строительства, требовалось переворошить гору документации с привлечением профессиональных следователей ОБХСС (Отдела борьбы с хищениями социалистической собственности, если кто-то уже не помнит эту зловещую советскую аббревиатуру).

На это требовалось время, а его не оказалось. День смерти Сталина, 5 марта 1953 года, мы еще вспомним не раз.

Уголовное дело, возбужденное против деда по какому-то доносу то ли о приписках, то ли о хозяйственных злоупотреблениях, развалилось и было прекращено вскоре после смерти диктатора. Повезло…

А ведь Сталин взялся за дело серьезно. В 1934 году на Дальнем Востоке была создана Еврейская автономная область, и в 1952-м все было готово к насильственному переселению туда сотен тысяч евреев, благо был накоплен большой опыт в отношении крымских татар и нескольких кавказских народов.

Самое смешное, что Еврейская АО до сих пор существует. Интересно, сколько сейчас в ее столице, Биробиджане, живет евреев?..

Примечательно поведение Лидии Викторовны, узнавшей про грядущее переселение евреев в Биробиджан. Она, правоверная коммунистка и сама еврейка по матери, запаниковала и потребовала от деда, чтобы он… шел в церковь креститься, тогда, дескать, не выселят.

Дед резонно заметил, что если захотят, то выселят все равно, а если вдруг все-таки не выселят, то замарается партбилет. Не знаю, чем кончился диалог, но дед, конечно, в церковь не пошел.

Сталин умер, но дело его умерло не сразу, да и умерло ли?

Не будем комментировать сталинское наследие – судорожные попытки России сохранить единство империи на стыке тысячелетий. Мы говорим об антисемитизме, а он уж точно не умер вместе с товарищем Сталиным.

Михаил Наумович, слава Богу, сесть не успел, но из номенклатуры вылетел и больше туда не вернулся. Его назначили начальником некой “группы специалистов” в “Центрвоенпроекте” Министерства обороны, где он и доработал до пенсии.

На этом посту дед окончательно разучился принимать самостоятельные решения (от начальника строительства это иногда все же требовалось), а его природная мягкость и осторожность дошли до крайней степени. Отсюда и паническая боязнь антисемитизма.

И быт стал заедать: дочь росла, ее надо было одевать-обувать, а у гражданских специалистов Министерства обороны зарплата была более чем скромной. В итоге Лидии Викторовне опять пришлось идти работать. Перед ней в сорок пять лет встал вопрос, который чаще задается в шестнадцать: кем быть?

 

 

X

 

В профессиональном плане Лидия Викторовна мало что умела. Точнее, не умела ничего. Москва – не Алтай, здесь бабушке нечего было делать с новочеркасским сельскохозяйственным образованием и несколькими годами прерывистого трудового стажа по непредсказуемым специальностям. Предстояло начинать “с чистого листа”.

Лидия Викторовна решила вспомнить химию. Отношение она, как мы помним, к ней имела, хотя и весьма косвенное: в конце тридцатых поработала лаборанткой у профессора Пескова. Это как-то помогло бабушке поступить в аспирантуру при Менделеевском институте.

Защитить диссертацию в начале пятидесятых было гораздо сложнее, чем теперь. Это в ядерной физике становились академиками в тридцать лет, а химия таких невообразимых горизонтов никак не открывала. Были, конечно, “закрытые” темы, но бабушка такую не потянула бы. А “открытых” тем было мало, и за них соискатели буквально сражались – ученая степень прибавляла к жалованию от пятисот до тысячи (после реформы 1961 года – от пятидесяти до ста) рублей в месяц, по тем временам большие деньги! И “карьерные” перспективы сразу открывались…

Ей повезло с научным руководителем (фамилию не помню, но имя Елизаветы Михайловны произносилось бабушкой со священным трепетом). Она дала “диссертабельную” тему, и теперь все зависело от самой Лидии Викторовны.

А бабушке было ой как трудно! Что представляла из себя ее “образованность”, можно судить по тому, что она и на моей памяти читала… Ну, не то что по слогам, но проговаривая шепотом про себя каждое слово и водя пальцем по бумаге. А ей предстояли кандидатские экзамены и защита! Сколько книг надо было проштудировать…

До сих пор не понимаю, как Лидии Викторовне удалось окончить аспирантуру и защитить диссертацию. Дисциплина, усидчивость, умение себя грамотно подать, еще и подать пальто научному руководителю… Последнее – не шутка, бабушка мне это рассказывала на полном серьезе, и у меня не поднимается рука бросить в нее камень за подобное “раболепие”. Скорее наоборот – зная ее невероятно сильный характер, могу лишь сделать вывод об абсолютно безоглядном стремлении к поставленной цели.

Итак, в середине пятидесятых бабушка защитила кандидатскую диссертацию и устроилась в Горный институт, сначала ассистентом, а потом доцентом кафедры химии (кандидаты наук получали звание доцента очень быстро).

Надо сказать, что студентов она не “травила” и ставила пятерки при первой возможности. Видимо, слишком свежи были в памяти собственные мытарства…

Параллельно еще надо было растить дочь. А это было чем дальше, тем сложнее. У моей матери, Инны Михайловны Заграевской, к середине пятидесятых годов стали формироваться собственный характер и своя непростая судьба.

 

 

XI

 

Ребенком мать была, откровенно говоря, тепличным и абсолютно несамостоятельным – любовь Лидии Викторовны к дочери не знала ни границ, ни меры. Но эта тепличность имела и положительные стороны – дисциплинированность, усидчивость и обучаемость.

Можно сколь угодно много смеяться над “зубрилами”. Но в детстве, когда закладывается основной объем знаний, это необходимо, и горе тем родителям, которые этого не понимают. Если ребенок запоем читает книги, вместо того чтобы гулять и пускать в луже кораблики, – не страшно. Подрастет – прогулки наверстает. А непрочитанное и невыученное в детстве уже не наверстать.

Лидия Викторовна это понимала и держала дочь в “ежовых рукавицах”. Учиться, учиться и учиться… Золотая медаль в школе говорит о многом – Инна Михайловна ее получила в 1951 году, несмотря на национальность.

Казалось бы, какое значение могла иметь национальность при получении золотой медали, когда надо “всего-то” учиться два года на все пятерки и иметь “примерное” поведение? Но посмотрим правде в глаза: нельзя идеально знать все-все-все предметы. С одной стороны, золотомедалисты – своеобразная “номенклатура” школы, ее отчетность, честь и слава, и поэтому потенциального медалиста по ряду предметов “вытягивают”. С другой стороны, на каждую школу есть лимит – одна-две медали, и если есть выбор между Ивановым и Рабиновичем, то, естественно, “вытянут” первого, а второму поставят четверку, например, по физкультуре, – и все.

А мать с отличием окончила еще и музыкальное училище при Консерватории, причем рояль стоял в той же 13-метровой комнате на Новинском бульваре. Подчеркиваю – рояль, а не пианино! Как с ним уживалась семья из трех человек – загадка советской коммунальной жизни. Еще и гостей ухитрялись оставлять ночевать, хотя спать последним приходилось под тем же роялем. Семья при этом считалась материально и жилищно обеспеченной

С золотой медалью мать без проблем поступила в Менделеевский институт. С учебой сложностей, естественно, тоже не было, но…

Время-то было какое, забыли? А тогда мало было отлично учиться, надо было иметь хорошие отношения с коллективом, вести общественную работу…

“Первой ласточкой” собственной судьбы матери оказалось то, что “образцовая комсомолка” вдруг не захотела “поддерживать отношения в коллективе”. Вплоть до того, что, представляете себе, поездка на “картошку”, все пьют-гуляют-веселятся, а Инна Заграевская забивается в угол и читает книгу… “Ужас!”

Думаю, это поведение всех особенно злило еще и потому, что мать пошла в бабушку, то есть была весьма хороша собой. Маленького роста (это, впрочем, скорее в деда), черноглазая, чернобровая, похожая на цыганочку, живая и веселая.

Институтские согруппницы ей, естественно, завидовали, а согруппники не защищали – вместо того, чтобы гулять с мальчиками, книжки какие-то читает! И не пьет, знать, человек нехороший, что-то замышляет…

Не спасло даже то, что мать в юности была правоверной сталинисткой. Когда “гений всех времен и народов” умер, она рыдала, не понимала, как страна будет жить дальше, пошла на похороны и чудом не была раздавлена. Рвущаяся к Дому Союзов толпа разбивалась о грузовики, которыми зачем-то перегородили улицу, а на грузовиках стояли НКВД-шники и, надо отдать им должное, детишек из давки иногда по доброте душевной выхватывали. Лучше бы, впрочем, грузовики убрали – из-за них погибли сотни людей. Но им было приказано стоять...

Мать какой-то молоденький лейтенант НКВД пожалел и поднял на грузовик. Слава Богу.

Так вот, несмотря на горячую любовь матери к советской власти и лично к товарищу Сталину, ей по окончании института дали такую характеристику, с которой не то что на приличную работу, – как говорится, в тюрьму бы не взяли. Она оказалась и “антиобщественным элементом”, и “необщительной”, и “отказывающейся поддерживать товарищей”, и прочая, и прочая, и прочая.

На работу взять, конечно, были обязаны – распределение, да и “красный диплом”... Но работа работе рознь, и Инна Михайловна “в целях исправления” (так и было сказано при распределении!) попала в самое страшное место – инженером в цех по производству красителей Дорогомиловского химического завода.

Этот завод до сих пор портит московскую экологию в районе Дорогомиловской набережной, несмотря на то, что, конечно, и оборудование стало более современным, и какие-нибудь фильтры поставили.

А представьте себе, чем был красильный цех в середине пятидесятых! Огромные открытые (!) емкости, где бурлят ядовитые реактивы, и молодой специалист, по долгу службы обязанный в течение рабочего дня в них заглядывать и брать пробы. И сушильные камеры для этих красителей, в которых висит мельчайшая химическая пыль, но куда тоже надо постоянно заходить.

Родившийся через несколько лет сын Инны Михайловны (то есть я) до сих пор страдает аллергией, и думаю, Дорхимзавод сыграл в этом не последнюю роль. А тогда заболела сама мать, причем серьезно – общее отравление организма, нарушение обмена веществ и функций множества органов…

Вообще-то через это проходили все работники химической промышленности. Человек переболевал, организм вырабатывал соответствующие антитела, работник возвращался на химзавод и, если доживал до пенсии, выходил на нее полным инвалидом.

У меня в начале девяностых был знакомый, мать которого была пенсионеркой, всю жизнь проработавшей на химзаводе. Ее звали тетя Зина. Как-то я заехал к этому знакомому вместе с Инной Михайловной, и она тоже эту бесформенную, беззубую старушку стала звать тетей Зиной, а та ее, соответственно, Инночкой. Потом приключился легкий конфуз – выяснилось, что моложавая и импозантная “Инночка” старше тети Зины на несколько лет…

Но тогда, в середине пятидесятых, “Инночку” тоже ждала судьба тети Зины. И вот тут Лидия Викторовна в очередной раз показала, на что способна.

 

 

XII

 

У нас в семье бытовала легенда романтического содержания. Подозреваю, что авторство принадлежит маме, – именно она, во всяком случае, ее мне рассказывала.

Я уже говорил, что бабушка до войны работала у Пескова, профессора химии. Так вот, считалось, что у бабушки был с профессором некий роман (возможно, платонический). Песков был очень стар, но зато всячески помогал.

Во время войны профессор якобы потерялся из виду, и бабушка его “нашла” тогда, когда решила поступать в аспирантуру, то есть лет этак двенадцать спустя. Песков был, соответственно, еще более старым, но бабушке помог поступить и получить “диссертабельную” тему.

А когда дочь по распределению попала на Дорхимзавод, бабушка опять пошла к Пескову, тот воспользовался своими связями, “отмазал” молодого химика от распределения и устроил в ту же аспирантуру при Менделеевском институте.

Действительно, без какой-то “волосатой лапы” переломить беспощадную карму распределения казалось невозможным. Даже на моей памяти, в середине восьмидесятых, это было почти неразрешимой проблемой, а в пятидесятые годы труд совсем напоминал рабский. Без соответствующей записи в трудовой книжке на другую работу не взяли бы, а там – либо голод, либо уголовная статья за “тунеядство”. У колхозников, например, до начала шестидесятых годов даже паспортов не было, то есть из родного колхоза они никуда не могли уехать.

Так много лет все и были уверены, что летал над Лидией Викторовной и Инной Михайловной этакий добрый ангел, старый профессор Песков. Я тоже, садясь за эту книгу, хотел все это описать в таком вот романтическом стиле, но что-то меня все-таки “дернуло” открыть Малую Советскую Энциклопедию и с удивлением обнаружить, что Песков действительно был крупным ученым в области коллоидной химии, но умер в… 1940 году.

Вот и вся легенда.

Никакого профессора после войны не было, а была моя бабушка, Лидия Викторовна Петровская. Она поступила в аспирантуру Менделеевского института безо всякой посторонней помощи, а там зря времени не теряла и приобрела нужные связи.

Не правда ли, неплохо для сорокапятилетней аспирантки, читавшей почти что по слогам? Как она себя смогла зарекомендовать, что ей в Менделеевском институте подписали нужное письмо о переводе дочери в аспирантуру, она его пронесла по всем инстанциям и вытащила дочку с Дорхимзавода!

Да, чуть не забыл: еще на старшем курсе института дочка, то есть Инна Михайловна, в первый раз вышла замуж. Ее мужем стал суперинтеллигентный “профессорский сын” Юрий Иосифович Левин, в будущем – известный структурный лингвист, специализировавшийся (во всяком случае, на моей памяти) на Тютчеве и Мандельштаме. Вышедший в начале девяностых великолепный двухтомник последнего пестрит ссылками на исследования Ю.И.Левина.

Я видел Юрия Иосифовича один раз в жизни, лет мне было этак семнадцать (мама заехала к нему по какому-то делу – у них сохранялись хорошие отношения), и я его запомнил как худого господина весьма маленького роста. Еще лет пятнадцать спустя у меня как-то с мамой зашла о нем речь, и я с удивлением узнал, что он был высоким и стройным, хотя и худощавым. Интеллигентность и хорошие манеры визуально уменьшают человека – этот забавный факт давно известен психологам. Отсюда, видимо, и этот стереотип интеллигента из анекдотов.

Спасибо Юрию Иосифовичу, пусть немного инертному и неяркому, но культурнейшему и интеллигентнейшему – общаясь с ним и с его компанией, Инна Михайловна приобрела те базовые знания, которые в недалеком будущем сделали ее и поэтом, и просто высокообразованным человеком.

А однажды моя мать решила съездить с супругом на экскурсию в Новгород. Экскурсоводом их группы был молодой архитектор Вольфганг Кавельмахер, мой будущий отец. Это был 1956 год.

На этом пока остановимся. Во-первых, в этом году состоялся ХХ съезд КПСС и доклад Хрущева “О преодолении культа личности и его последствий”. Во-вторых, мать познакомилась с человеком, для которого эти события означали освобождение родителей из сталинских лагерей и ссылок, а его самого – от непрерывного ожидания ареста.

ГЛАВА 2: ВОРКУТА

 

Все материалы, размещенные на сайте, охраняются авторским правом.

Любое воспроизведение без ссылки на автора и сайт запрещено.

© С.В.Заграевский

 

ВСТУПЛЕНИЕ

ГЛАВА 1: “СОВМЕЩАНЕ”

ГЛАВА 2: ВОРКУТА

ГЛАВА 3: ШЕСТИДЕСЯТЫЕ

ГЛАВА 4: “ЗАСТОЙ”

ГЛАВА 5: ПСИХОАНАЛИЗ

ГЛАВА  6: ЛЕНИН, ПАРТИЯ, КОМСОМОЛ

ГЛАВА 7: “НАУЧНАЯ КАРЬЕРА”

ГЛАВА 8: ЭЙФОРИЯ СМЕНЫ ЭПОХ

ГЛАВА 9: АРКАДИЙ

ГЛАВА 10: КОММЕРЦИЯ

ГЛАВА 11: КРАХ БАНКА

ГЛАВА 12: ХРИСТИАНСТВО

ИЛЛЮСТРАЦИИ

 

НА СТРАНИЦУ «МЕМУАРЫ»

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА